Львы и Сефарды (СИ)
Ворваться к Малкольму с обличающим «я все знаю»? Или сделать вид, что ничего не случилось? Он не заговорит об этом сам. Не скажет, что его жена была Королевой-Гончей, что азарданка переметнулась на вражескую сторону, нарушив все мыслимые и немыслимые законы. Но это все — потом: сейчас нам надо уходить. Я выбила нашу свободу, разорвала сковавшие нас цепи, отпустила линии дорог на волю. Солнце стоит в зените. Его флаги сияют золотом. Я готовлюсь к войне, я готовлюсь к побегу, я готовлюсь к саботажу. Под этими флагами мы пойдем, под ними же — засияем. За себя, за Вика, за Иокасту и ей подобных.
Я вхожу в пещеру и становлюсь на входе.
— Мэл…
Это имя — острое, как осока, как меч Королевы-Гончей, как птичьи когти. Оно нравится мне гораздо больше, чем чопорное «Малкольм». Как будто рухнула еще одна стена. Я стою в дверях и жду, когда он появится. Жду, теряя энергию в космических масштабах. Я потеряла себя, потеряла брата, потеряла мир. Нет ничего, кроме жестокого и жгучего желания увидеть.
Пещера пуста. Куда здесь можно было уйти?..
— Данайя!
Я резко оборачиваюсь. Мэл подходит сзади. Мы смотрим друг на друга сквозь тяжелую завесу полуденного воздуха.
— Ты… — вырывается у меня.
«Ты все знал?»
«Ты перебежчик?»
«Ты останешься со мной?»
— Ты в порядке? — наконец произношу я. — Нам нужно уходить отсюда. Мир переменился.
— Я знаю, львица, — говорит он тихо. — Я все видел.
Я покачиваюсь и хватаюсь за стенку.
— Все?..
— Абсолютно все, — вздыхает он. — Пошел посмотреть на ее могилу. Неудачное место для смерти.
— Твоя Сарцина, — выдыхаю я. — Почему они так превозносят ее имя?
— Оставь ее, Данайя. Оно того не стоит.
Я вскидываю брови. Что это за ответ такой? Все вокруг твердят, что Сарцина Росс — герой и победитель, ее память чтят, за нее до сих пор готовы убивать. Да и Малкольм периодически видит ее — как напоминание о собственных ошибках. Но что он имеет в виду сейчас?
— Я видел, как ты дралась, львица, — говорит он с торжеством. — Анга снова просчиталась. Ты обыграла ее. Ты сильнее — и мечом, и разумом.
— Мечом и светом, — поправляю я тихонько.
И — сиянием…
— Пора отправляться, — говорю решительно. — Они нас больше не удержат. Мы теперь свободны.
— До Энгеды осталась неделя пути, — Малкольм смотрит на выход. — Это если нас ничто не задержит. С поправкой на мою ногу выйдет больше. Постараюсь не слишком тебя обременять.
— Опять ты за свое, — Я подступаю на шаг ближе. — Когда ты наконец уже поймешь?
— Что я должен понять?
Он складывает руки на груди.
Я говорю, смотря ему в глаза:
— Что ты зажег меня. И мы сияем.
Мы стоим молча. Малкольм чуть приподнимает больную руку и отводит ее в сторону, как будто разминая. Растирает запястье. Я слежу за его движениями. Он смотрит на меня, убирает с глаз волосы. Едва заметно улыбается.
И прижимает меня к груди.
Резко, сбивая дыхание.
Сердце — тоже.
— Что ты делаешь? — шепчу я тихо.
— Обнимаю тебя, — говорит он мне в затылок. — Спасибо тебе, девочка-львица. На самом деле это ты меня зажгла.
Этот момент не кончается. Он не должен кончиться. Я хочу быть в его руках. Я не знаю, как такое называется. Мое сияние окутывает и его. Пусть я не знаю, где мы окажемся и кого встретим, мое сияние способно осветить весь мир, пробиться в щели, загореться сотнями сигнальных огней.
— Уходим? — спрашивает Малкольм.
И я отвечаю:
— Вместе.
Мы покидаем лагерь Гончих ближе к вечеру. До этого момента нас никто не трогает. Все, кто попадается нам на пути, делают вид, будто нас не существует вовсе. Анги так вообще не видно. Она как будто затаилась. Ее служанки избегают нас. Еще бы — я избила их Королеву. Нарушила законы. А Иокаста… Я не знаю, что будет с этой девочкой. Она была не виновата. Это я обрекла ее на смерть? Но ведь выхода не было — либо смерть в ущелье, либо смерть от рук своих же. Что там Анга говорила о лиддийцах, которые стреляли по своим? Она недалеко ушла от них. И если говорить о Белом воинстве, вряд ли она так уж слепо следует его словам. Анга не лучше хедоров. Она лишь прикрывается благими намерениями. Хорошо, что мы поняли это сейчас. Иначе я бы сделала что-нибудь такое, о чем потом бы сожалела.
Но Иокаста…
— Думаешь о той девчонке? — Малкольм ковыляет рядом: спускаться по скалам на одном костыле довольно сложно, но он не отстает. — Анга была жестока. Это не по правилам.
— Правила! — вздыхаю я. — Ты вообще видишь здесь правила? Я свое уже давно нарушила. И не раскаиваюсь. Совершенно.
— Ты про «сильные жрут слабых»? — спрашивает он. — Все-таки ты человек. Теперь не сомневайся в этом.
— Да толку с этого? — вырывается у меня. — Она теперь погибнет. Из-за меня, а не из-за того, что не устояла на краю. Ее кровь на моих руках. Думаешь, я смогу с этим жить? Вот ты бы… смог?
— Да, это тяжкий труд. Но я справляюсь.
Я захлопываю рот. Я понимаю, что попала по больному. В самом деле — каково это? Мэл мог бы многое мне рассказать. Но спрашивать я не стану. Я смотрю, как он пытается не отставать. Костыль — слишком ненадежная вещь для пересеченной местности. А падать и ломать вторую ногу в планы Малкольма явно не входит. Я сбавляю шаг. Вокруг нас лают шакалы и кричат дикие птицы. Солнце уже идет к закату. Мы не взяли с собой ничего, кроме факелов и запасов провизии. Да и вода у нас заканчивается. Почти вся холодная вода, которая у нас была, ушла на то, чтобы смачивать ею бинты. Но я рада, что плечо Малкольма уже не так сильно болит.
Я вспоминаю его руки на своей спине…
— Знаешь, ты здесь не права, — начинает Мэл внезапно, поравнявшись со мной. — Ты не вправе винить себя за ту девчонку. Ее кровь была бы на тебе лишь в том случае, если бы ты осталась стоять и не бросилась бы к ней. Так — виновата только Анга. И ее приспешники.
— Ты правда так уверен? — спрашиваю я. — Или хочешь оградить меня от боли? Если второе, то не надо.
— Да, львица, я уверен, — отвечает он. — Ты не была бы виновата, если бы я умер от травм в твоем доме. Ты была бы виновата, если бы оставила меня в пустыне… Послушай, девочка, вина — это дурман. К ней слишком просто пристраститься.
Я молча слушаю его слова. Люблю, когда он говорит со мной вот так. Когда он признает, что мы похожи. Мы и вправду похожи — нашей болью, нашей виной, если уж на то пошло. Он виноват перед Сарциной и ребенком, я виновата перед братом и — возможно — перед Иокастой. Я все еще не могу принять его слов. Не могу привыкнуть, что виновным может быть кто-нибудь еще, а не я.
Мы уже на равнине. Скалы остаются сзади. Теперь, когда мы оставили их за спиной, они не кажутся такими большими и страшными. Я снова думаю о башнях Праотцов. Любая твердыня кажется несокрушимой, пока не начнешь взбираться на нее. Любой сильный человек кажется титаном, пока не покажешь ему свою собственную силу. Титанов нет. Есть только люди. Мы все здесь только люди. Только в некоторых — есть сияние.
Воздух искрит от напряжения. Мы идем уже не час и не два. Солнце клонится к закату, но закатное небо не такое, как обычно. Оно темное и тяжелое, словно гневается на нас за наш побег. Но разве это побег? Это свобода. То, чего у меня никогда не было, пока я была сефардом. Возможность встать, развернуться и уйти — туда, куда тебе хочется идти, куда влекут тебя линии дорог. Малкольм освободил меня, а я сковала себя новыми цепями, но цепи обещания — ничто по сравнению с тем, какую свободу я чувствую внутри себя. Обещание не будет камнем на моей шее. Обещание — это выбор. И я делаю его сама. Впервые за много лет.
— Гроза скоро начнется, — говорит Малкольм.
Я останавливаюсь и смотрю на горизонт. Он темнеет с каждой секундой. Но для гроз сейчас совсем не сезон.
— Спрячемся где-нибудь, — решаю я. — Найдем расщелину или вернемся к скалам, тем, что с края.
— А если не успеем?
Я открываю рот, чтобы что-то возразить, но небо вновь лишает меня права голоса. Несколько тяжелых капель падают мне на лицо, и я еле успеваю накинуть на голову капюшон. Вдали вспыхивает молния, и раздается громовой раскат. Я пригибаюсь и хватаю Малкольма за руку: