Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине
И в самом деле, Евгений, объявляю тебе, что поручики Сутгоф и Панов могли бы без труда взять власть в Российской империи. Посуди: идут гренадеры. Сначала мимо крепости. Панов говорил, что особенно жалел (скучая после в той же крепости), что не приказал своим молодцам занять ее: никакого труда это бы не составило, ибо там дежурила лейб-гренадерская рота. Но вчера, у Рылеева, о крепости не было речи, а поручики за генералов не решают: сказано — к Сенату, посему — к Сенату… А ведь пушки Петропавловской могли крепко распорядиться!
Однако перешли Неву, вышли ко дворцу — и показалось гренадерам, что Зимний уж занят своими (как и договаривались с Якубовичем накануне вечером). Можно сказать, мятежный полк уж вошел во дворец. И, говорят, об этом эпизоде много толковали 14 декабря 1850-го: в тот день, к 25-летию николаевского воцарения, во дворце собрались, так сказать, «ветераны» противной нам стороны и один за другим признавались, сколько страху натерпелись от гренадер, дворцовая команда была не очень велика, да и будет ли в своих стрелять? Комендант спасовал перед маленьким поручиком, а у молодой императрицы начала трястись со страху челюсть. Особенно перепугался, оцепенел, говорят, Аракчеев — и придворные уже шарахались от него как от прокаженного.
Панов, однако, заметил ошибку — что дворец не занят своими. Как быть?
Можно захватить всю высочайшую фамилию и затем удачно вести переговоры, тем более что вчера вечером о таковой операции говорилось. Однако ему, Панову, не приказали, лейтенанты за маршалов не решают, посему — вперед! на площадь!
И наконец, третий случай: полк со знаменем, имея авангардом славного поручика, арьергардом же матерящегося полкового командира, — все лейб-гренадерство поспешает рысцой и видит у Главного штаба Николая со свитой. Охрана ничтожная — царь, в сущности, беззащитен. Целый мятежный полк — тысяча человек — возле Николая, которого считает узурпатором; и все, что хотят, могут с ним сделать; но по сигналу Панова, проходя, только демонстрируют: «Ура, Константин!» Царь, правда, тоже молодец: показал рукою к Сенатской: «Тогда, ребята, вам туда!»
Ну, они и пошли.
Царя захватить, убить — ведь Рылеев желал этого, но будто нарочно поручал не тем; а поручикам, легко бы все исполнившим, даже слова не сказал накануне…
Панов в Петровском так отвечал Лунину на его эскападу:
— Мог бы я царя взять, да ведь без крови бы не обошлось, уж охрану и свиту пришлось бы потрепать — а не хотелось крови, думали — так обойдется…
Лунин, услыхав это, заметил: «Благородно судите, Н. А., — да солдатиков ваших жалко».
Так и пришли лейб-гренадеры — это уж я сам видел — и влились в наше каре, сначала Сутгоф с ротою, затем — Панов с полком. Пришли, развернулись и ждут.
И тут бы не поздно еще — сочтите это шансом № 13, — еще не поздно было атаковать. Как раз тогда Финляндский полк застрял на пути к нам, и Розен, хоть и не сумел сыграть по-лейб-гренадерски, но все же остановил одних, смутил других — и тут бы нам опять напасть!
Народ меж тем толпами валил, с Исаакиевского летят поленья, да не в нас — а в царских, и все на волоске. И уж не считаю за шанс, что бы стряслось, если бы крикнули толпе да подкинули ей ружей. Тут бы уж наши силы к их силам стали бы пять к одному.
Ну ладно, толпа — дело ненадежное — но и на площади мысль мелькала, а уж в казематах запоздало явилась во всей соблазнительности: а что, если б тут, на площади, громко объявить свои прямые цели — вольность мужикам и поселянам, сокращение службы? Как бы отозвалось это в тех гвардейских цепях, что нас окружали?
Не берусь угадать. Возможно, что «ура, Константин!» — ключ более надежный. Но и на этот случай был нерастраченный шанс — хоть и с обманкой: ведь Александр Бестужев представлялся Московскому полку как адъютант Константина, который «точно знает, что цесаревич не отрекался» и проч. Если б эту игру продолжать на площади… Если бы… Если бы. Но эти сомнительные приемы пока не зачтем. Неизвестно — как бы они обернулись.
И вообще не могу ручаться, конечно, что движение вперед принесло бы теперь верный успех, — слишком много времени потеряно. Но все лучше, чем стоять недвижимо.
А что стояли?
Дожидались подкреплений, дожидались диктатора, дожидались бескровного решения. Дождались!
И ведь перед нами не каменные стены — свои, русские солдаты. Все же — момент необыкновенный…
Прости, Евгений, тут я приостановлюсь — дух перевести и мысль, давно обозначенную, закончить.
Отчего же мы вернули столько шансов? Отчего тринадцать, а то и больше раз отказались от успеха? Отчего была у нас — по наблюдению одного немца — неподвижная революция? А по замечанию Николая Александровича Бестужева — «бездействие и оцепенение»? По солдатскому же присловью — «воин изнеможет — так свинья переможет». Отчего же воин изнемог до времени?
Нет, не были мы трусливы или бездарны. В Сибири частенько разыгрывали «битву при Сенате» — благо там времени доставало. До мельчайших подробностей разобрали мы каждый час, каждый поворот дела: «Здесь можно было совершить то, а там — се… Если б вовремя явился Трубецкой, если б раньше его заменить, если б Панов, если бы Булатов… Если бы Пущин…»
Однако до той мысли, которую я сейчас выскажу, мы все же не доходили. Скорее — не решались; разве что Федор Николаевич Глинка во время последней нашей встречи… Да и то, возможно, что я усиливаю случайно оброненную фразу.
Итак, вроде бы выходит, что не хотели мы победить?
Не торопись, друг мой, возражать, смеяться, рукою махать на старческие мудрствования.
Мы очень хотели победить; делали для того почти все, что могли, рыскали до рассвета по Питеру, устали, замерзли, охрипли, воодушевляя солдат. Хотели — истинный крест, хотели, жаждали удачи, победы. Манифест к русскому народу, на случай успеха, был заготовлен.
И при том — как бы не хотели…
Жаждали победы мыслью, волею; однако тайно, внутри, даже себе не признавались, ну как бы получше объяснить? Почему-то вспомнилось, как бегали мы с Горчаковым к девчонкам в театре графа Толстого. И не очень-то хотелось — попадемся, так позору не оберешься! Но как же отступить, признаться друг другу? А я еще нечаянно ногу подвернул, и Горчаков был чрезмерно заботлив, надеясь — что не смогу я идти; а я ведь хотел подвернуть и оттого оступился, но все же не воспользовался сей лазейкой, и мы пошли дальше, но как обрадовались замку на дверях театра! Впрочем, друг перед другом изобразили разочарование…
Нет, не то! Не тот пример!
Слишком легко. Вот сравнение получше:
Под Бородином или Кульмом такие же, как мы enfants perdues, пропащие ребята, бились без всякого сомнения; французам противостояли всей душою, всеми силами, всем умом, всей волею — и еще чем-то сверх того!
А вот мы, на Сенатской, тоже выставили против Николая весь ум, все силы, волю — но минус что-то: «минус», заморозивший часть сил, ума, воли.
Повторяю, 14 декабря мы могли бы вдруг и победить, и радовались бы… Но при том под Бородином была жертва на выигрыш, а 14 декабря — уж не знаю, как сказать, — жертва на проигрыш?
Артельное самоубийство.
Но почему же?
И на этот вопрос, Евгений, попытаюсь ответить. Разгадка, кажется, явилась на днях, когда попался мне список со стихов господина Тютчева. Увы, в сибирском отдалении поэта сего я не заметил — а понял теперь, что стихотворец сильный и, оказывается, довольно известный!
Строки же, о которых собираюсь говорить, принес мне (не без смущения) брат Михайло; стихи, никогда не печатавшиеся и, как я уразумел, никому почти неведомые. Брат списал их благодаря случаю во время заграничного путешествия.
Большое собрание своих неопубликованных стихотворений Федор Иванович Тютчев подарил князю Ивану Сергеевичу Гагарину перед тем, как тот, приняв католичество, навсегда покинул Россию. Толькопосле смерти Ф. И. Тютчева, то есть в середине 1870-х годов, Гагарин послал часть этих сочинений и в их числе страшные стихи (о декабристах) — в русскую печать, Е. Я.