В оковах Сталинграда (СИ)
Стефану разворотило половину лица.
Он встретил меня с этой жуткой, ничем не заклеенной, никак ни скрытой раной. По дикой прихоти природы кровь остановилась, кости срослись, и теперь у Стефана лицо напоминало полумесяц из детского спектакля.
— Я одним глазом вижу лучше, чем ты обоими и задницей в придачу, засранец, — ефрейтор облапил меня так, что чуть не раздавил ребра.
Я выбирался из окружения неделю. За то время, что меня не было, фронт выдавил нас к самой реке.
— Кто? — из меня только достали пулю, на длинные предложения я был неспособен.
— Только мы с Отто, — я не спрашивал, как им удалось спастись. Какая разница? Ivan забрали моих друзей, но я жив.
— Отто?
— Он плох, — Стефан неопределенно помахал рукой. — Пусть спит.
— А я?
— А ты как раз вовремя, — посерьезнел Стефан, — мы идем в наступление.
— Не домой? — не думал, что мои глаза способны слезиться.
— Не домой.
Мы устроили пир: жрали консервы, рубили банкам головы ножом Стефана, стоило нам коснуться жирной, сочащейся потом ветчины, как она засыхала, мумифицировалась, жадничая отдать хотя бы каплю воды, крошили деревянный хлеб, ломали гипсовые яблоки, обильно перчили пергаментные капустные листы и запивали это крепчайшим, будто сироп, шнапсом, пьянея до одури, до дикого, разрывающего вены, пульса. Завтра нас ждал каменный стул. Крики над туалетными ямами. Сегодня мы славили жизнь, как умели.
Генерал танковых войск Фридрих Паулюс стоял на постаменте. Сброшенный с него памятник мертвому вождю тенью лежал позади, припорошенный снегом. Мы видели, что Паулюс перестал быть человеком. Не знаю, что он пил, но кожа его превратилась в стекло, под которым вверх и вниз сновали поезда из дерьма и крови.
— Фюрер отдал мне приказ удерживать город. Вы знаете, я хотел оставить это место и увести вас.
Люди молчали. Перед генералом, расползаясь по берегу, сколько хватало глаз, стояли тысяч человек. Толпа молчала, но слова Паулюса растекались по ней, как нефтяные пятна по воде. Люди не пили уже полгода. Вода отвергала их.
— К нам идет фельдмаршал Манштейн. Объявлена операция «Wintergewitter», которая прорвет блокаду и позволит нам утопить город в крови. Но мы не имеем право на слабость. Мы должны вырвать хребет у этого города. Унизить russisch. Растоптать их.
Паулюс бросал слова бесстрашно, не боясь отдать их ветру. Ivan знал, что мы готовились сделать.
— Каждая женщина, девушка, мать, каждый брат, отец и ребенок в Heimat ждут нашей победы с пересохшими ртами.
Волна этих слов полетела по толпе, опрокидывая людей, бросая их на колени, заставляя раздирать рты и глазницы. И единственным, кто встал против этих слов, кто протянул руку за разъяснением, повысил голос, был неведомо откуда вынырнувший Отто.
— Что? — нелепо воскликнул он, актер второсортного театра. — Почему их рты пересохли?
Я закрыл лицо ладонями, представив высохшую, обтянутую ломкой, пигментированной кожей мать. Она экономит на всем, откладывает рейсхмарки, чтобы мне было что попить, когда я вернусь. Страна пьет свою мочу, пока мы умираем здесь?
— Вся наша страна испытывает жажду вместе с нами, — Паулюс нашел взглядом Отто и отвечал ему, как учитель неразвитому ребенку. — Мы не пьем, и они не могут пить тоже.
— Вы — Дьявол, — просто рассудил Отто и вскинул автомат.
— Отто! — Стефан не успевал, он пытался оттолкнуть глупца криком. Но тот уже нажал на спусковой крючок. Пули высекли из плеча Паулюса осколки, он упал на руки своих офицеров. Те приняли его, как Христа. Толпа смяла, скомкала Отто и отрыгнула его безвольное подобие, куклу, тряпичную пародию, вышвырнула ее прочь.
Толпу не ужаснули слова Паулюса.
Напротив, люди обнаружили в них силу. Они не одни! Они едины со своим народом!
Смять, уничтожить ivan! Добить! Раздробить! Разорвать!
Будто бы в ответ ударил метроном, завел классическое:
Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк. Тк.
«Каждые семь секунд на фронте погибает один германский солдат».
Но его заглушали вопли людей и рев танков, которые они заводили, чтобы дать решительный бой.
Они шли в наступлении, неостановимые, как цунами.
Вперед, вперед, только вперед!
Я видел, как танкисты пили антифриз и сгорали заживо в своих танках, но били ivan, крушили их брустверы, пробивали стены.
Они шли в наступление, как на любимую работу, одержимые и счастливые.
Так шахтеры привычно спускаются в ад.
Я видел, как танку сбили гусеницу, он кружил на месте, танкисты лезли из него, как черви. Откуда их столько под броней? Ivan окружили танк, бесстрашно, открыто. Они расстреливали людей, как паразитов, давили, как вшу.
Я проснулся весь в холодном поту, попытался собрать его ладонью, слизать, но тот застыл инеем, стянул кожу и растворился без остатка. Рядом сопели Отто и Стефан. Мне это приснилось? Не было никакого Паулюса? Мы не наступаем? Но что же тогда нам делать?
— Что нам делать? Что делать? — я растолкал Стефана. Господи, какое чудо, все нормально у него с лицом. Бред, как могло прийти такое в голову.
Стефан сел, сжал лицо руками. Вчера мы пили шнапс, скорее выковыривали из банки ложками, Отто пел песни, рассказывал о своих пятнадцать юных фрау и как именно они станут ублажать старого солдата, когда тот вернется с войны.
— Стефан, что?
— Погоди, — отмахнулся он, — разбуди Отто.
Мы вышли в ноябрь, как рвота подкатывает к горлу. Мороз влез под одежду и крепко взял за мошонку. Отто переминался с ноги на ногу и все смотрел назад, мечтал об одеяле.
— Мы должны покаяться, — несмотря на жуткий этот бред, я тотчас понял, что он прав, нет иного выхода, сломан мост, дорога одна — молить о прощении, но где? Как?
Отто вспомнил, что далеко на территории russisch видел разрушенный костел. Ivan не особо его защищали, после бомбежек там торчала одна колокольня, на которой разместили снайпера и пулеметчика, мы еле унесли оттуда ноги, а теперь добраться дотуда стоило огромного труда. Глубокий тыл.
— Мы можем молиться где угодно, — сопротивлялся Отто.
— Но только там нас услышат.
Двинулись ночью, шли длинным загибом, не встречали ivan, значит, шли по Судьбе.
Тишина, вкрадчивая, подлая, стелилась следом, предавала, вскрикивала, обнажала каждый шаг. Но только благодаря ей мы наткнулись на Фридриха. Тот скрипел, раненая ночная птица. Он говорил по-немецки, говорил, не страшась. Звуки родной речи обнимали ночь, делали ее покладистой, теплой к нам. Казалось, еще немного, и она даст нам немного воды, пару капель, чтобы хотя бы вспомнить ее вкус.
Фридрих сидел на корточках и обметывал руками противопехотную мину. Гладил ее бока, ласкал. Называл нежными именами.
— Фридрих, — мы кинулись к нему, мечтая обнять, рассказать о своем откровении, но натолкнулись на пустой, отрешенный взгляд, напоролись, как солдат на штык.
— Не подходите, — предупредил, поднялся и занес ногу над миной, — я говорил с ними.
— С russisch?
— Да, — Фридрих горько усмехнулся, — я учил их немецкому. Я же учитель.
— Пойдем с нами, — не сдавался Стефан.
— Я никуда не пойду, — по щекам Фридриха текли слезы, настоящие слезы, я заскрипел зубами от зависти, — они показали мне огонь.
— Какой огонь, Фридрих, не надо, — закричали мы наперебой, — что бы они тебе ни показали, не делай этого! Постой!
— Они горят, — Фридрих улыбнулся нам, отер слезы и наступил на мину.
Колокольня перечеркивала небо, голубое и строгое. В нижних ее окнах уже тлел рассвет. Мы дошли за одну ночь, не остановленные никем.
У наших ног лежал колокол, рассевшийся, но дерзкий. Слова чужого языка петляли по его юбке, перепрыгивая через трещины.
— Идемте, — протянул нам пустые свои руки Стефан, мы с Отто встали по бокам от него и внесли его под пробитый купол.
Здесь пахло дождем и смертью.
У входа лежали каски, простреленные и целые, тысячи касок, головы павших. Внутрь вели полосы, словно кого-то тащили волоком, а он сопротивлялся, цеплялся когтями и зубами, перечил.