В оковах Сталинграда (СИ)
Чем глубже мы входили в тень, тем сильнее драло меня беспокойство.
Я первый увидел имена.
Они селились на каждом камне, все стены церкви были усеяны надписями, убиты ими, расстреляны цифрами, буквами, именами. Они поднимались до самого потолка, исчезали среди дыр и пробоин, растворялись меж росписи потолка.
— Я не знаю russissch.
— Это имена.
С первого дня войны. Детские и взрослые. Видевшие божий свет всего пару дней и оставившие мир на девятом десятке.
— Что они обещали здесь своему Богу? — спросил Отто, и я впервые прочел в его голосе благоговение. Отто ходил с широко раскрытыми глазами, он уверовал.
— Это наш общий Бог, — по мягкости голоса Стефана я заподозрил дурное.
— Что бы ты ни задумал, — но он перебил меня.
— Я пойду к russisch и буду молить их о прощении.
Я видел, как Стефан пишет на стене свое имя.
«Не ставь дату, не закрывай, умоляю! Нет!» — беззвучные мои крики тревожили только птиц в моей голове.
— Ну вот и все, — выдохнул Стефан, — мне пора.
«Предатель, а как же я?! Ты в своем уме? Скоро наступление, тебя убьют! Стеклянный генерал! Или ivan! Шальная пуля!» — я не знал, как остановить его, чем, какие отыскать слова? Мы же просто нашли церковь с именами. Что с того?
— Я тоже оставлю свое имя, — Отто вынул нож и принялся царапать стену.
Я обернулся, Стефан выходил из храма. Мне разорваться между ними?
— Постой, куда же ты?!
У ступеней в храм полукругом стояли ivan. Впервые видел их так близко.
Молчаливые скелеты. Одежда болталась на их костлявых телах.
Они крепко сжимали рты и автоматы. Мы смотрели друг на друга, разделенные невидимой стеной, дверь в которой только распахнул Стефан. Он вошел в их строй и растворился там, стал неотличим, хотя я отлично видел его китель, прическу, понимал, что он — третий справа, но что-то исчезло. Имя, оставленное на стене колокольни?
Мимо меня пронесся Отто.
— Эй! — вопил он. — А я? А меня?!
Он бежал вслед уходящим ivan, на ходу освобождаясь от портупеи, отбрасывая нож, за ним тянулась дорожка из просыпанных патронов. Отто кричал, пока ivan не обернулись, они ждали его.
Отто упал у их ног, выбросил вверх руку, внезапно сухую, как ствол дерева в пустыне, и я увидел, что он горит, полыхает изнутри, корчится в пламени, но этот огонь кормит решимость всех остальных, дает им силы, знамя, алое знамя победы. Факел в ночи.
Отто ужасно кричал. Я сел на пороге церкви и отвернулся, зажал уши руками, не в силах выносить этого крика.
Когда крик умолк, ivan ушли.
Отто остался лежать.
Последний из нашей шестерки, я не удивился, когда стал свидетелем конца Гюнтера.
Я многое видел с колокольни. Скелет снайпера одолжил мне винтовку, затвор проржавел насквозь, а вот прицел был еще крайне хорош.
Ivan приручили Гюнтера, неделя в плену сделала его похожим на сытое домашнее животное. Мы не сумели разглядеть в нем эту тягу, подчиняться и убивать по приказу, а они разобрались.
Гюнтер подскакивал от желания угодить, юлил, ластился.
Ему выдали лопату, он копал могилы, бесконечные строчки, зашивающие рот russisch земле. Гюнтер очень старался. Ivan стаскивали сюда сотни немецких трупов, земля должна была сожрать всех без остатка.
У последней могилы его поставили на колени.
Он запрокинул голову, распахнул рот, разодрал его пальцами пошире, я видел, как лопнули губы, Гюнтер жаждал вместить в себя побольше.
Комиссар ivan не пожалел для него полной фляги. Лил и лил, вытряхивал до капли.
Опилки, они летели в пасть Гюнтеру, блистая.
Ivan взвел курок и выстрелил ему в затылок, изо лба ударила тугая струя черной воды, она мгновенно заполнила узор могил, утопила тела в грязи.
И тут же схватилась морозом.
Что со мной было? Чего не было? Я во всем сомневаюсь.
Что бред сознания, истощенного многодневной жаждой? Был ли я во время тех событий? Или до сих пор лежу в плену мертвого тела своего товарища Гельмута? Я выбрался? Я нашел Стефана и Отто? Он сгорел? Я умираю?
В пользу этой версии говорит многое. Простите, но я не могу искренне поверить в эти сказки. Колокольня? Имена? Вся Германии пьет собственную мочу, потому что russisch ее прокляли и пылают теперь всем своим народом?
Я очнулся под одним из разрушенных домов в районе вокзала.
Ночью район накрыло канонадой.
Утюжили плотно, дома били в ладоши, рассыпаясь и складываясь, я мчал, как заяц, кривым заполошным зигзагом. Меня подвела нога, я не удержался и полетел в воронку от взрыва.
Плюхнулся лицом в лужу замерзшей воды, по привычке попытался грызть лед, набил полную пасть. Тот начал таять и превратился в гуталин. Меня вырвало. Вместе с отчаянием пришла ясность.
Это не сон.
Не бред.
Не выдумки воспаленного сознания.
Это битва за Сталинград.
И я в ней больше не участвую.
Я попытался вскарабкаться по склону воронки, но он осыпался и унес меня вниз.
Небо ревело, низвергая на землю артиллерийские снаряды. Обе стороны обрушили друг на друга всю ярость, которая скопилась за прошедшую неделю.
Мы пошли в наступление. Но ivan не думали сдаваться.
По склону в мою воронку рухнул кто-то еще.
Сверкнуло — не смотри, убей! Вот обломок кирпича. Но я удержал руку. Оттолкнул убийство.
Отшатнулся.
В свете рукотворных зарниц увидел ромбы в петлицах и сразу показал пустые руки.
— Убивай! — крикнул я. — Хочешь — убивай!
Ivan показал пистолет и левую пустую руку.
— У меня — ничего, — я рассмеялся. Как хорошо, когда у тебя ничего нет.
Через пару часов улеглось. Мы лежали в воронке, до пояса застеленные песком. Ivan достал флягу, отвинтил крышку и сделал пару глубоких — я наслаждался этим звуком — глотков.
Протянул мне, я взболтал воду и вылил себе на лицо. Вода просыпалась пеплом.
Ivan рассмеялся, я хотел засмеяться тоже, но вдруг заплакал, навзрыд, отчаянно и остро. Он подполз ко мне, неловко обнял, я вцепился в него, уронил голову на плечо и плакал, пока от соли не заболели глаза.
У ivan были ясные голубые глаза.
Он убивал.
Я тоже.
Не помню, как перешел реку, но в лесу мне стало очень жарко. Я сбросил китель, стянул сапоги и оставил их под березой. Откуда здесь березы?
Босой вышел на дорогу, но силы оставили меня, и я лег в колею, в душистую пыль, лицом в небо.
Надо мной плыл клин розовых облаков.
Я не слышал звука шагов, но потом небо заслонило лицо женщины, она держала на руках младенца, оба смотрели на меня без страха, увлеченно.
— Чего лежишь? — спросила женщина, баюкая ребенка. Тот мотал головой и дул щеки.
— Убегаю.
— Пить, небось, хочешь?
— Пить, — я не понял, на каком языке ко мне обратилась женщина, и как я ей ответил.
«Вы тоже горите?» — но нет, это были обычные румяные люди. Их одежда и взгляды не несли на себе ни тени. Бог вел их за руку.
Женщина переложила ребенка на сгиб другой руки и обнажила грудь.
— Попей, милый.
Я встал перед ней на колени и пил, закрыв глаза.
Я пил и не мог напиться.
Молоко было горьким.
Как мои слезы.