Проклят тобою (СИ)
— Я — Хранительница Перепутья, — отзывается она на мои несущиеся вскачь испуганные мысли. — И ты, смертная, осмелилась потревожить меня своими гадкими воплями.
Мне не до церемоний. Гадкая так гадкая.
Ползу к ней на коленях, бормочу:
— Бабушка! Добрая госпожа! Я путница… заблудилась… страшно…
Она толкает меня ногой, и я падаю на спину.
Старуха нависает надо мной, и во вспышке очередной молнии я замечаю длинный крючковатый нос и грязные лохмы, выбивающиеся из-под капюшона.
— Не смей называть меня «доброй», — шипит она, постукивая мне по лбу когтистым пальцем, и становится ещё страшнее, чем тогда, когда нечто ломилось через лес. — Я продала свою доброту и вырвала своё сердце.
Моё же от таких слов пускается вскачь. Тихо скуля, пытаюсь, пятясь, отползти от этой полоумной бабки. Удаётся перевернуться на четвереньки. Так уже сподручней и быстрее. Одежда жутко мешает, путается, лезет под руки, замедляет движения.
Но удрать не удаётся: нечто шершавое и прочное, как верёвка, обвивает мою шею, и тянет назад с невероятной силой. Хриплю, пытаюсь содрать с себя путы, но лишь в кровь обдираю пальцы. Закашливаюсь, и глаза вот-вот выскочат из орбит.
Падаю у ног старухи и только теперь понимаю: то был хвост — длиннющий, лысый, как у крысы, заострённый на конце.
К горлу подступает тошнота.
Она касалась меня этим!
— Куда собралась? — скрипит хранительница Перепутья. — Разве я отпускала тебя?
Сижу, нелепо раскинувшись, опираясь на сведённые ладони, мотаю головой:
— Нет-нет-нет… — а что нет, не знаю и сама.
Старуха вновь склоняется ко мне, едва не клюнув горбатым носом:
— Если у меня нет сердца, не значит, что я не хочу его иметь…
Слова проникают в сознание, как яд змеи — в кровь. Парализуют, лишают воли.
— И твоё, — она прикладывает к моей груди когтистую лапу, — мне вполне подойдёт. Такое молодое, такое дерзкое сердце.
Она облизывается и ухмыляется.
Я отчетливо вижу алчное безумие в её глазах.
Вокруг снова светло — луна заскучала и решила вновь выглянуть из-за занавески. Но при свете бабка выглядит ещё гаже.
— Я заберу твоё сердце на три года, три месяца и три дня. И если ты сможешь заслужить его — получишь назад. А нет — останешься бессердечной. Как и я.
Она трескуче хохочет, потом резко выбрасывает ладонь вперёд, пробивая мне грудь, и хватает сердце.
Не могу дышать, не могу кричать.
Только хватаю ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.
Хранительница Перепутья ухмыляется, сжимает пальцы внутри меня, и ослепительная вспышка абсолютной боли потрясает всё моё существо, чтобы небытие могло раскрыть свои объятия и принять обмякшее тело…
… три года…
… заслужить…
Последнее, что замечаю, как разжимаю ладонь, и из неё, чуть подпрыгивая на камнях, выскакивает горошина…
… кажется, я умерла…
В чувство меня приводит щекотка и короткие ехидные смешки. Открываю глаза, вздыхаю так резко, что становится больно в груди. Ударяюсь головой обо что-то, шиплю. Вообще, больно — это хорошо. Больно — значит жива.
Смешки раздаются вновь, и я оборачиваюсь на источник звука.
Черт…овки… Да, чертовки. Будто из моей старой книжки «Вечера на хуторе близь Диканьки». Серо-чёрные, с поросячьими рыльцами и небольшими рожками в распатланных шевелюрах. Одеты так, будто ограбили цыганский табор — нелепо и пёстро. Из-под цветастых юбок выглядывают козьи копытца, по которым нервно хлещут длинные, заострённые сердечком хвосты.
Однако в глазёнках-угольках нет злобы, лишь любопытство.
— Кто вы? — хриплю я, удивлённая тем, что вообще могу издавать звуки.
Семенящими шажками они подбегают ближе, присаживаются с обеих сторон, с каким-то детским трепетным восторгом касаются моих волос. Играют с ними, пропускают сквозь пальцы.
Та, что сидит слева отвечает писклявым голоском:
— Кара.
Другая, собрав мои волосы в пригоршню и обнюхав их, отзывается голосом погрубее:
— Мара.
Ну, хоть голоса разные, и то хлеб. А-то уже задалась вопросом, как же их различать буду.
— Они очень красивые, — пищит Кара, наматывая на палец мой локон.
— Отдашь их нам? — Мара чуть склоняет голову набок.
— Кара и Мара хотят! — и смотрят на меня, как котик из Шрека.
Ну уж нет! Сердце у меня уже отняли, волосы не отдам. Выхватываю пряди из их проворных лапок, быстро заплетаю в косу.
Моё! Хватит!
Резкие движения отдаются болью в груди.
Ощупываю себя, боясь обнаружить если не дыру, то гигантский шрам. Но ничего… Кожа гладкая, никаких следов. Прижимаю ладонь — и не ощущаю ударов. Вот это пугает.
— Не волнуйся, — хлопает меня по плечу Мара, — матушка забирает сердца незаметно.
— Да-да, — встревает Кара, — совершенно бесшовно.
Кажется, стоит радоваться. Но мне невесело.
Оглядываю комнату, в которой очутилась. Хотя правильнее было бы назвать это помещение норой. Стены демонстрируют слои местной почвы, с потолка свисают корни. Моя кровать — углубление в камнях, забросанное сухой листвой и мхом.
Обстановка в целом убогая.
Стол, пара лавок, тусклый светильник, полки, заставленные склянками с чем-то непонятным. Кругом пыль, паутина и весьма-таки откормленные пауки.
— Домик! — умильно улыбаясь и молитвенно складывая когтистые ладошки, говорит Кара.
— Наш! — подхватывает Мара, жмурясь от счастья.
— Теперь у Кары и Мары есть домик, — продолжают они уже дуэтом, вскакивая, играя в «ладушки-ладушки», подпрыгивая и ударяясь животами, а потом — копытцами.
Это ж какой была их прежняя жизнь, если они так радуются какой-то норе?
— А ещё у Кары и Мары есть матушка!
— Да-да, матушка!
Они обе поворачиваются ко мне, подхватывают за руки, тянут в центр норы:
— И сестрёнка!
— Красивая сестрёнка!
— Волосы — чистое серебро.
— Кожа белым бела.
Они приплясывают вокруг меня, но в их радостных ужимках есть что-то пугающе-неестественное. В голову упрямо лезет история о мужике, которого укусила игуана, а потом ходила следом и смотрела жалостливым преданным взглядом. Мужик думал, что животина так извиняется, а оказалось, она ждала, когда подействует яд и она сможет, наконец, как следует попировать. Кара и Мара до безобразия напоминают ту игуану.
— А где ваша матушка?
Нужно разведать обстановку и выбираться отсюда поскорее, пока мои названные сёстры мною же не отобедали.
— Матушка ушла за платой! — подпрыгивая, восклицает Кара.
— Плата велика и дорога — королевское дитя! — Мара выгибается так, будто собирается делать «ай-на-нэ-на-нэ».
По-моему у этих двоих какое-то неписаное правило: ни минуты покоя. Так и извиваются.
— Матушка долго хранила перекрёсток у королевского дворца, — продолжает Кара, стуча копытцем о копытце и прихлопывая в ладоши.
— Теперь пришло время платить! — Мара подбоченивается и делает несколько танцевальных па польки.
— У нас будет дитя! Королевское дитя! — они берутся под руки и начинают кружиться, напевая: — Очень нежное дитя! Очень вкусное дитя!
Что и требовалось доказать. Они питаются людьми. Нужно скорее валить отсюда, а то вдруг я запланирована на второе.
Но…
Дитя… Ребёнок. Невинное создание.
Разве я могу позволить сожрать его?
Ни за что! Не в мою смену!
Стало быть, идём на разведку. Раз в этой норе имеется дверь, значит, за дверью есть что-то ещё. Вот и узнаем.
Обнимаю новоиспеченных родственниц за плечи — чертовки мелкие, едва достают мне до груди, — улыбаюсь им так обворожительно, как только могу и говорю нарочито радостно:
— Кара! Мара! Сестрёнки мои милые! Покажите мне здесь всё.
И тащу их к двери.
Но они упираются всеми копытами, мотают головами:
— Не ходи! — пискляво подвывает Кара. — Там затерянные души. Они стонут и плачут. Их голоса сведут тебя с ума.
— Туда нельзя! — решительно басит Мара и вскидывает вверх когтистый палец: — Ундины! Утащат в омут, и будешь потом пахнуть тиной и чесать волосы при луне.