Имя твое (СИ)
Улыбаюсь и говорю ему:
— Ну что: еще на посошок по кофе и по домам?
Он улыбается в ответ:
— Хорошая мысль. Куда пойдем в следующие выходные?
Мысленно сверяюсь с календарем. О да!
— Это будет сюрприз. Позвоню тебе и назначу место встречи.
— Загадочный! — усмехается он. По-доброму усмехается.
— Какой уж есть.
*
— Да ну! Ты приглашаешь меня в филармонию?! На чтение стихов?!
С него можно писать картину «Искреннее недоумение». Даже нелепая полосатая шапка с красным помпоном от полноты эмоций сползла на затылок, выпустив на свободу золото кудрей. Са-а-аша! Ему так идет этот вечер, и свет фонарей, и белые колонны…
— Моя мама читает Цветаеву.
— Еще и бабская поэзия!
— Брось! Цветаева — это не бабская, что б ты понимал!
— Не пойду.
Собираю в кулак все свое терпение и продолжаю соблазнять.
— Ты когда-нибудь был в филармонии на чтении стихов?
— Я вообще ни разу в жизни не был в филармонии! Еще чего!
— Неужели даже с классом не таскали? В началке? По-моему, всех так или иначе в школе приобщают к прекрасному!
— Ага, прекрасное! — бурчит он. — «Петя и волк».
— Ну вот видишь!
— К нам в школу с концертом приезжали.
— Крутая, должно быть, у вас была школа.
— Обыкновенная.
— Так ты пойдешь со мной?
Он с минуту всерьез размышляет, но потом сдается.
— Ладно! Ты ведь потащился со мной на этот дебильный ужастик. Хотя… — добавляет он с внезапной проницательностью, — не слишком-то их любишь.
— Терпеть не могу, — радостно соглашаюсь я. — Кровь, кишки, орут много и бессмысленно. А еще я точно знаю: того, что вываливалось из распоротого живота у последнего чувака, в природе не существует. Больная фантазия режиссера или художника-оформителя.
— А может, он был инопланетянином?
— И за весь фильм об этом никто ни разу не обмолвился?
— Замаскированным инопланетянином.
За разговорами мы уже успели войти внутрь (билетерша тетя Оля на входе посмотрела на меня с привычным умилением: «Как вырос мальчик!»), оставить верхнюю одежду в гардеробе и даже добраться до своих мест. Места у нас были, на мой взгляд, козырные — в первом ряду. Правда, приходилось задирать голову, чтобы смотреть на сцену, зато впереди — никаких храпящих мудаков и влюбленных парочек. Некоторое время всерьез раздумываю: уместно ли в храме культуры даже мысленно употреблять слово «мудак», потом решаю наплевать. Мама всегда говорит: «В тебе нет чувства прекрасного». Кошусь в сторону восторженно обозревающего и вправду впечатляющий интерьер Саши и не соглашаюсь с мамой: у меня есть чувство прекрасного. Вот — Саша.
В этот момент очередного неприкрытого любования объект моих грез сердито дергает меня за рукав и шипит:
— Мог бы и предупредить, что тут такая красота! А я в старом свитере и даже душ принять не успел.
С видом бывалого эксперта по части запахов тянусь носом в его шее, вдыхаю едва ощутимый терпкий аромат молодого тела с нотками какого-то морского парфюма и зажмуриваю от удовольствия глаза.
— По-моему, ты пахнешь обалденно.
— Маньяк!
Кажется, у него еще есть, что мне сказать, но в это время в зале потихонечку гаснет свет и на сцене появляется в синем бархатном платье ведущая программы — Екатерина Алексеевна (да-да! так ее и зовут, хотя я до последнего звал «тетей Катей»), седая, величественная, словно императрица, и глубоким грудным голосом объявляет:
— «Красною кистью рябина зажглась…» Композицию по стихам Марины Ивановны Цветаевой для вас исполнит… — дальше следуют регалии мамы, я их не слушаю, не в силах оторвать взгляда от Саши. Знаю, что там есть и «лауреат», и «дипломант», и еще что-то из словесной шелухи. — Маргарита Старостина…
По залу прокатываются аплодисменты как раз того странного звучания, что обычно бывает перед началом выступления не слишком известных артистов: вроде бы принято приветствовать, но ты еще не уверен, стоит ли.
— …За роялем Анастасия Климова.
Мама врывается на сцену, словно порыв ветра, и мне хочется совсем по-детски закричать: «Смотрите! Это моя мама!» (Семейная легенда гласит, что однажды, в нежном возрасте четырех лет, я нечто в этом роде и проделал с оглушительным успехом.) Мама, как всегда, порывиста, резка, слегка нервозна. Я подмечаю, как едва подрагивает потертый томик стихов в ее длинных чутких пальцах. Мама любит говорить, что, если бы был жив Модильяни, она стала бы его любимой моделью: все в ней немного чересчур худое и вытянутое: шея, кисти рук, бесконечные ноги в черных брюках (юбки она не признает). А еще — голубые глаза, карминно-красные губы и темно-каштановые волосы, стриженные «под мальчика».
Веселая полноватая хохотушка тетя Настя (они все у меня здесь на правах давнего знакомства «тети» и «дяди») усаживается за роскошный рояль, и зал замирает в предвкушении. А мама дергает уголком рта и решительно бросается в это густое молчание, словно в море:
Красною кистью
Рябина зажглась.
Падали листья.
Я родилась…
Смотрю на Сашу: как он? Смотрит. Слушает. Пока не сбегает — и то хлеб.
Он слушает, я жду.
Мне потребовалось несколько дней, чтобы уломать маму включить в свою программу это стихотворение.
— Глебушка, ну что за дикие просьбы?! Ты же знаешь, программа обкатана, утверждена везде, где только можно, я просто боюсь нарушить равновесие!
— Мамочка! Одно стихотворение и пара строчек подводки к нему никакого равновесия не нарушат!
— Да зачем тебе?!
— Мама… Я хочу, чтобы его услышал… короче, один человек. Мне это, правда, очень важно.
В конце концов она все-таки сломалась. И вот теперь я жду.
Саша не шевелится. Молча смотрит на сцену, закусив губу. Такой красивый…
Имя твое — птица в руке,
Имя твое — льдинка на языке…
Внутренне цепенея от собственной наглости, кладу свою руку на его пальцы, крепко стискивающие резной подлокотник. Ловлю вопросительный взгляд ставших вдруг непривычно темными глаз. Киваю в ответ: «Для тебя». Он насмешливо вздергивает бровь.
Имя твое — ах, нельзя! —
Имя твое — поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век.
Имя твое — поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток…
С именем твоим — сон глубок.
Мне хочется встать и выйти из зала, пока оно, вот все это, еще во мне, не размылось другими впечатлениями, не расплескалось: знакомые почти до боли строчки и ощущение бьющегося пульса под чужой горячей кожей.
Разумеется, мы высиживаем до конца. Саша аплодирует так, что буквально «отхлопывает» себе ладони: после, в очереди за одеждой, я дую на них, будто на свежий ожог, на нас подозрительно косятся, а он снисходительно позволяет мне эту очередную глупость.
До метро «Невский проспект» мы идем молча, укутанные совершенно блоковским снегом. Саша не говорит: «Мне понравилось!» И уже тем более не говорит: «Круто! Твоя мать шикарно читает!» Он молчит, и я ему бесконечно благодарен за то, что он умеет так потрясающе молчать.
В метро мы расходимся: нам ехать в противоположные стороны. Поскольку Саша — не девушка, я не предлагаю его проводить, а ему даже в голову не приходит предложить нечто подобное мне. Зато он говорит:
— Спасибо.
— Следующие выходные — твои, — улыбаюсь я. — Позвонишь?
— Ладно, — почему-то задумчиво кивает он. — Ладно.
*
— Дом культуры имени Шелгунова, — говорит он мне. — Знаешь, где это?
— Совершенно без понятия.
— Метро «Чкаловская».
— Найду.
— В шесть тридцать встречу тебя у входа. Смотри, не опаздывай! Мне мерзнуть нельзя.
Это я уже понял. Когда мы отправляемся гулять, Саша, несмотря на его имидж эстета-пофигиста, всегда надевает варежки, шапку и заматывает шею теплым шарфом.
— Я не опоздаю.
Куда там! Прихожу даже раньше и минут двадцать прыгаю, точно ошалевший от внезапного холода пингвин, неуклюже переминаясь с одной ноги на другую. Можно было бы, конечно, войти внутрь — подозреваю, никто бы меня не расстрелял, особенно, учитывая сегодняшние минус двадцать. Но Саша сказал: «Буду ждать у входа», — значит «место встречи изменить нельзя».