Двенадцать (СИ)
По дороге домой пришлось завернуть за пайком, постоять в очереди. Спать хотелось просто до полного одурения — так бы в сугробе и заснул. В сугробе тепло-о-о… До подвала своего дополз исключительно на силе воле и надежде на то, что может прийти Лесь. Василий Степанович его к себе звал, а сам дома не ночует. Мысли ворочались стылые, вялые. Дрова почему-то разжигались с трудом. Василий Степанович спроворил себе кипятка с хлебом и рухнул на кровать не раздеваясь, лишь ботинки снял да шинель. Шинелью и укрылся. Снов не было — как в колодец провалился, пустой и гулкий.
Проснувшись, все-таки сварил себе кашу на воде. Помечтал немного о молоке и решительно бухнул в кипяток кусок заветного сахара. Отчего-то показалось, что жизнь стоит малёхо подсластить. Хотя, в сущности, чем вдруг стала плоха эта его жизнь?
Вечером — опять тот же склад. Василий Степанович набрался наглости и осторожно поинтересовался у Михалыча: «А остальные склады тоже охраняют?» Тот ответил со своей всегдашней солидностью: «А то!» В эту ночь было совсем тихо — даже не стреляли. Хотя где-то далеко, на горизонте, алым по небу полыхало зарево.
Утром их снова сменили, но на сей раз товарищ комиссар поднимать дух не пришел. И Лесь домой к Василию Степановичу не пришел тоже. Да кто ходит по гостям днем? Днем все работают. Только Василий Степанович спит. Нынче Михалыч сказал, что еще одна ночь — и их на обычный дневной режим переведут. А то, если постоянно ночами бодрствовать, внимание притупляется, реакции становятся хуже. Того и гляди не успеешь среагировать в нужный момент. Василий Степанович мог бы поспорить насчет реакций. Сам он себя усталым и измотанным вовсе не считал. Но… Наверное, действительно им, командирам, виднее. Наверное, на каких-то таких мыслях и должна строиться военная дисциплина.
Уже привычно доплелся до дома, печь растопил, даже умыться себя ледяной бодрящей водичкой заставил. Ведро отхожее вынес. Кипяток с хлебом употребил, перед тем как спать завалиться. Снилось ему в тот раз что-то неожиданно хорошее, доброе, так что проснулся Василий Степанович, улыбаясь во весь рот, словно на собственных именинах. Картошечки себе отварил в мундире, обжигая пальцы, крупной солью присыпал и, блаженно урча, съел. Настроение было наипрекраснейшее! И впрямь: еще одну ночь простоять…
Ох, недаром Василий Степанович с детства не любил число три. Хотя ему все твердили: мол, отличное число, божественное — в честь Троицы Святой. Или еще сказочное. Ну, там, всякие три богатыря, три медведя, тридевятое царство, тридесятое государство, за тридевять земель… Мама много сказок знала. Васька сказки любил. А число «три» отчего-то — нет.
Вот и накрыли их аккурат на третью ночь. Сказочно накрыли. Налетели из вьюги и мрака соловьи-разбойники, загремели выстрелы, засвистели юркие пули-воробышки. Поганее всего было то, что стрелять в ответ приходилось как раз на эти самые выстрелы, в непроглядную тьму. Тогда как взвод, охранявший склады, бандиты в свете костров видели как на ладони.
Хотя понятно, что костры у складов не просто так горели и в обычное время ох как пригождались! Михалыч еще в первую ночь сказал рассудительно:
— Мелкую шушару мы таким макаром отпугнем, а от крупной сволочи и темнота не спасет. Зато мы без огня до утра не доживем — вымерзнем все, в ледышки превратимся. А какая боеспособность у ледышки? Нулевая. Разве что на башку кому свалится.
Так что костры горели, метались тени, стреляли — кто во что горазд. Когда стало уже казаться, что отбиться не удастся, подоспела подмога. Нападавших кого постреляли, кого повязали, увезли куда-то.
— Судить будут, — устало пояснил на Васькин вопросительный взгляд Михалыч. — По законам военного времени.
Василий Степанович кивнул.
— Так им и надо, контре. Ишь чего удумали: продукты у трудового народа отбирать!
Михалыч почему-то улыбнулся, потрепал Василия Степановича по плечу. Тот зашипел от внезапно обнаружившейся в руке боли.
— Эй! Да тебя, братец, зацепило! — удивился Михалыч. — В больницу тебе требуется, вот что.
Васька при слове «больница» отчаянно замотал головой. Никогда в жизни по больницам не валялся и начинать не хотел.
Михалыч с ним спорить не стал. Как вернулись в казармы, сам рану осмотрел, заявил с облегчением: «Царапина! Повезло тебе, парень!» Притащил откуда-то сурьезную бутыль с мутным содержимым, чистые белые тряпки. Самолично порвал их на бинты, плеснул на рану обжигающим спиртом (или, что верней, самогоном, но Василий Степанович особо не привередничал), перевязал руку возле плеча так, словно всю жизнь на фельдшера учился. Помог одеться. Василий Степанович изучил дырки в шинели и отчего-то вдруг ужасно расстроился. Собственную шкуру жалко не было: молодой еще, заживет как на собаке. А вот шинель…
— Хочешь, супругу свою попрошу зашить? — осторожно поинтересовался у него Михалыч. — Так заштопает — даже следа не останется.
— Сам заштопаю, — отмахнулся Василий Степанович. — С двенадцати лет — все сам. Уж с такой-то ерундой как-нибудь да справлюсь.
Михалыч не обиделся, что его предложение помощи отвергли, улыбнулся по-доброму.
— Да ты у нас мужик дюже самостоятельный! И как это я позабыл? Ладно, герой. Иди уже домой, отсыпайся. Послезавтра с утра — на построение. Считай, выходной вам всем положен в связи с удачно выполненной боевой задачей. И потерь — практически никаких. Только тебя вот… слегка приголубило. Можно сказать, боевое, брат, крещение.
«Выходной — это хорошо, — почему-то обрадовался Василий Степанович. — Надо будет вечером к Лесю сходить, проведать, как он там».
До дома дошагал, невзирая на раненое плечо, шустро. Похоже, горячка боя, про которую так часто любили поминать бывалые солдаты, еще гуляла в крови. Нет, в перестрелки Василию Степановичу попадать и до того, конечно, доводилось (не за красивые глаза ему приличный паек и дрова давали), но вот так… всерьез, что ли?.. вышло впервые. А самое странное, что он той пули, что ему шинель изгадила, даже и не заметил, не почувствовал, пока не закончилось все. Чудеса!
Разжигая печку и водружая на нее чайник, бодро подумал: «Не засну». А когда чайник вскипел, уже с трудом сволок его с плиты. Иначе бы тот сгорел — в угольки. Глаза удавалось держать открытыми лишь каким-то чудовищным напряжением воли. Отпустило, видать. Да так отпустило…
До стола не дошел — еле дотащился до постели. Как обмотки с ног стягивал — не запомнил. Прямо в шинели на кровать и упал, точно пьяный. Одна мысль в голове трепыхнулась: «Только не на раненую руку!» Василий Степанович извернулся на правый бок и уснул.
Проснулся разом от двух вещей: было жарко (вольно же спать при хорошенько раскочегаренной печке да в шинели!) и кто-то нагло колотил в дверь. Василий Степанович глянул на окно: сумрак. То ли еще утро, то ли уже вечер, то ли просто день нынче выдался такой… нерасцвеченный: тучи едва ли не на крышах лежат, снегом сыплют.
— Вась, ты дома?!
«Бум-бум-бум!»
Василий Степанович так с кровати подорвался, что чуть на пол не рухнул. Рванул босиком к двери — открывать. Впрочем, уже открывая, собрался. Удалил с лица восторженно-сияющее выражение, сказал с достоинством, даже, как ему показалось, слегка сурово:
— Чего орешь? Люди спят.
— Днем спят? — уточнил возникший на пороге Лесь. Бледный, явно замерзший во время пешего пробега от Васильевского до Столярного, занесенный с головы до ног снегом Лесь.
— Кто ночью службу несет, у того днем — самый сон.
Лесю хватило совести смутиться.
— Прости, не подумал. Привык, что ты к вечеру только домой приходишь.
— Да ладно, — попытался махнуть рукой Василий Степанович. Но зачем-то сделал это не правой, а левой и тут же скривился от боли. Рана, хоть и пустяковая, а порой давала о себе знать, зараза!
Лесь его гримасу заметил и, надо полагать, оценил. Потому что бросил у порога какие-то вещи, решительно прошел в комнату, залез в печку поглядеть: как там дрова? Дрова прогорели, но угли еще теплились. Не так уж и долго удалось соснуть Василию Степановичу. Значит, еще день.