В лесах Урала
— Матюха, лезь на вершину! — крикнул дед.
Я не мог двинуться с места: ноги не слушались. Дед приготовил топор. Близко мелькнула сквозь ветки широкая бурая голова с прижатыми ушами. Первым взмахом дед отрубил медведю лапу, вторым — ударил по черепу. Рявканье смолкло, и зверь, ломая сучья, рухнул к корням ели.
Дед зарядил фузею, для верности еще послал пулю в лобастую, мелко вздрагивающую голову.
Заметно светлело небо, погасли звезды, проснулись рябчики, приступили к своим птичьим делам: свист раздавался то справа, то слева. С шумом пролетел глухарь, опустился на берегу Полуденной — захотел попить студеной воды.
— Второй случай за мою жизнь, когда медведь на полати кидается, — сказал дед, набивая в трубку табак. — Бывало промахнешься или ранишь, без огляду бежит в крепь. А этот — вояка. Не будь топора, он бы показал…
Дед ласково потрепал меня по плечу.
— Ты что ж рогатину не пустил в ход?
— Забыл про нее.
— Как можно забыть? — в голосе его была легкая усмешка. — Экое орудие приготовил, а сидишь, как мертвый, на старика надеешься.
Взошло солнце. Лес ожил, все удивительно засверкало, позеленело вокруг. Мы спустились. Я прыгал, чтобы согреться, размять ноги. Дед тронул ногою вздувшийся бок зверя.
— Налопался, разбойник! Погулял, попировал в тайге, Михайло Иваныч, пора честь знать. Ел бы ягоду, травы-коренья да мурашей, не зарился на коров, — я бы рук на тебя не поднял. А стал баловать — крышка! На себя пеняй.
Он разговаривал с медведем, как с живым человеком. Это было непонятно, забавно, и я едва сдерживал смех.
— Испугался? — спросил дед. — Больше на охоту калачом не заманишь, а?
— И ничуть не страшно. В другой раз ты один-то не ходи. Вдвоем веселее. Рогатиной пырять буду, коли еще такое случится.
Я говорил чистую правду. Ночь, проведенная в засаде, и схватка с медведем заставили по-иному взглянуть на трудное ремесло охотника. Дед — с его лесной мудростью и сметкой — опять вырос в моих глазах. Вспомнились медведи, рыси, волки, росомахи, убитые кочетовскими охотниками за последние годы. Что же будет, если не трогать зверей? Они до того расплодятся, что не дадут проходу ни людям, ни скоту. Значит, охотники — дельный, полезный народ. Это понятие укрепилось в голове, и я почувствовал, что нет для меня в жизни более широкой тропы, чем охотничья. Мои прежние слова «не буду и не буду» казались детским лепетом.
Дед послал меня за лошадью. Сам он остался караулить добычу.
— Росомаха живо нагрянет, шкуру на медведе порвет, — говорил он. — Они, знаешь, какие, росомахи? Пакостнее на свете нет!
Я со всех ног пустился домой. Бабушка рубила в огороде капусту. Она увидела меня, запыхавшегося от бега, сильно испугалась.
— Что случилось, Матюша? Дедушка где? Ой, да не томи!
Я остановился, передохнул, вытер со лба пот и сказал:
— Запрягай Буланка в волокушу: мы медведя сказнили!
Шкуру медведя продали, из задней части приготовили окорок, подкопченный в бане, жарко натопленной ольховыми дровами, перед засолили в кадке. Бабушке хлопот с разделкой медвежьей туши было много, но она улыбалась довольной улыбкой и все повторяла:
— Отлились злодею Красулькины слезы, уж так-то я рада, так рада! Дедушка у нас молодец, а мы его еще отговаривали, несмышленые.
Глава одиннадцатая
Дед прихворнул, не выходил из дому. Меня тянуло на охоту, но ружья не было, фузея — не по плечу, и я загрустил.
Дед достал вогульский лук, длинную стрелу с железным наконечником, подал мне.
— Вот, можешь охотиться. Осень едет на пегой кобыле, и глухари садятся на осину клевать кислый лист. Сшибай сидячих стрелой, а золотоискатели воротятся— начнешь промышлять с берданкой.
Утром я пошел к лесу. Сжатые полосы розовели еще в солнечном блеске, но солнце не грело, холодно сияло голубое небо в заречных далях. Вороны сидели на березах и, кажется, думали: «Скоро зима, вот беда-то! Как жить будем?»
Тишина была в поле, на озерах, в пойме реки. Изредка пролетали табунки хохлатой чернети. Утки летели молчаливо, не садились на кормежку к заливам.
Я свернул с дороги на гречишное поле, чтоб прямиком выйти к старым осинам на берегу Полуденной. Выводок серых куропаток с шумом и треском взлетел из-под моих ног. Дед не советовал стрелять из лука в лет, но разве удержится молодой охотник, когда дичь сама его дразнит? Я торопливо пустил стрелу, и она воткнулась в землю позади стайки. Птицы рассыпались по жнивью, как зерна, брошенные из ситева рукою деда. Самец-куропатич сел невдалеке в борозду, застрекотал: «Кто такой? Кто такой? Не боюсь!»
Эх, будь запасная стрела;.. Я пошел на него. Он видел меня, стрекотал все злее и злее. Может, повреждено крыло, куропатич не в силах взлететь. Я снял шапку, чтоб накрыть стрекуна, и он легко взвился над жнивьем, полетел догонять табунок. Какой хитрец! Посмотрим, как он схитрит, когда выйду с берданкой.
Я поднял стрелу, вошел в лес. Ветра не было, и деревья, не шелохнувшись, стояли в сумрачной тишине Молчаливый лес немного пугает. Кажется, кругом нет живой души, но это обманчиво. Под каждым кустом таятся птицы, звери, наблюдают за мною.
Почему-то приходят на ум лешие, белые волки, оборотни из бабушкиных сказок. Всеволод Евгеньевич говорил, что это вздор, что нечистой силы нигде нет, и я знаю — он прав. Но вот очутился один в глухом лесу, и возникают разные мысли, и думаешь: а вдруг? И черный валуи, обросший мхом, кажется чародеем, отдыхающим на таежной тропе. Что, если он встанет, отряхнет мох и сырую плесень, заговорит человеческим языком?
Немного страшновато, а надо идти, охотник должен быть смелым.
Вдруг лесная тишина взорвалась. Это дважды вздохнул и застонал сохатый. Я по голосу узнал — старик. Могучий рев наполнял тайгу, перекатами отдавался по отрогам, в горах.
Я слушал. Значит, еще не кончились у лосей свадьбы…
Едва смолк рев старика, отозвался молодой. Звери стонали, сближаясь. И как трубили! Какая сила звука!
Я пошел к сохатым. Блеклая трава мягко хрустела под ногой, росистые ветки осыпали мокретью. Зайчишка-листопадник перебежал тропу, я даже не проводил его взглядом. Он так ничтожен в сравнении с тем, что я увижу!
Звери сошлись у подножия горы. Старик, большой, грузный, с двенадцатью концами на рогах, казался великаном. Молодой значительно меньше. Он легок и строен, шерсть у него светлее, на опаловой спине блестящий черный ремень. Этакий лесной щеголь.
Я смотрел с огорка, боясь дохнуть. Молодой первым кинулся в схватку. Старик поджидал его, стоя задом к сосне, светлопепельные ноги его были широко расставлены. Страшной силой веяло от старика, и я пожалел черноспинника: напрасно лезет на великана…
Удары рогов следуют один за другим. Звери бьются жестоко. Рядом комолая, лопоухая самка. Она ждет конца битвы.
Старик — опытный боец. Он берег силы, спокойно отражал удары, и только густая желтоватая пена, стекающая с губ, выдавала его волнение.
Черноспинник наскакивал, словно играя. Старик ловко отбрасывал врага, ждал своей минуты. Он уничтожил, наверно, немало противников, знает приемы боя, верит — его минута придет. Все решится в какое-то одно мгновение. Пусть только выдохнется молодой!
Черноспинник ударил старика в лопатку, и тот упал на колени. А падать в битве нельзя. Молодой выгнул шею, крутым ударом прижал соперника к земле.
И все кончилось. Старик вытянулся, хакнул, словно прощаясь с лесом, и затих.
Черноспинник отходит, обнюхивает лосиху. Она, ласкаясь, облизывает алую кровь на его груди. Он стоит, очень довольный, счастливый. Видно, как от толчков сердца вздымаются потные бока.
Черноспинник вскидывает рога, трубит. Он оповещает жителей тайги о своей победе, вызывает на бой старых и молодых рогачей, желающих помериться силами. Издалека, со всех сторон, отзываются сохатые. Осенняя песня тайги звучит, то затихая, то нарастая.
Лосиха начинает щипать багряные листья осинки. Я подошел слишком близко. Черноспинник, должно быть, услышал запах человека. Он потянул ноздрями воздух, настороженно фыркнул.