В лесах Урала
Лосиха метнулась на взлобок, исчезла в ельнике. За нею убежал черноспинник.
Я пожалел старика сохатого, но «мертвец» медленно, с большим трудом, поднялся, прерывисто всхрапнул. Точеные ноги дрожали мелкой дрожью. Минуту или две он озирался, мотал рогами. Потом тихо зашагал в ельник, хакая на ходу, будто откашливаясь. Мне казалось, сохатый повторяет: «Вот дела! Ну и дела!»
Я двинулся по склону хребта. Тишины не было. Кругом стонали сохатые. Опять доносились удары твердых рогов.
Глухарей много, далеко слышно, как они трясут ветки на осинах, обдирают закисший, тронутый утренниками лист. Но какие чуткие, сторожкие птицы! Скрадываю одну, другую, и ничего не выходит: они срываются с дерева, не подпускают на выстрел. Сколько неудач за утро! Можно потерять голову, пасть духом. Однако я помню слова деда: охотник, бывает, упустит девять случаев, а на десятом отыграется.
Охота скрадом не получалась, и я сел в густой папоротник возле двух старых осин: попробуем взять птиц из засады…
Медленно текло время. Казалось, дню нет конца. Под горою синела река, чайки с криком носились над водой, — их осталось немного, да скоро и эти улетят к теплу.
Дрема подступила ко мне, и тут, как сквозь сон, я услышал хлопанье крыльев. Старка и два молодых петуха опустились на дерево, под которым я лежал. Сперва они сидели молча, прислушивались, оглядывали ближние деревья. Потом глухарка подала голос, и птицы начали расхаживать по веткам, щипать лист.
Я отвел до отказа тетиву, пустил стрелу под крыло птицы, сидевшей ниже других. Глухарь комом упал к моим ногам. Он бился в траве, вытягивал шею. Остальные попрежнему шелушили квелый лист. Я стал вынимать стрелу, глухарка, должно быть, увидела меня, тревожно кокнула, и обе птицы улетели.
Я положил добычу в плетеный дедушкин ягдташ, спустился к реке и пошел берегом к дому. Над заводью кружились чайки, рассказывали о моей удаче: «Молодой охотник убил глухаря. У охотника верный глаз и стрела с железным наконечником. Берегитесь, птицы! Берегитесь, звери!» Может быть, чайки разговаривали совсем о другом, но мне слышалось то, что говорю.
Я останавливался, ощупывал глухаря в сетке. Какой тяжелый! Что в сравнении с ним куропатки-стрекухи, которых не догнала в поле моя стрела!
Тропа петляла крутым берегом, меж стволами сосен и берез, золотой лист шуршал под ногами, и я был так счастлив, что казалось — деревья и камни завидуют мне.
На тропе меня догнала Зинаида Сирота. Она шла с ружьем, несла глухаря и полный ягдташ рябчиков.
— И ты охотой завлекся? — спросила она, смеясь. — Нашего полку прибыло.
Я спросил, верно ли говорят, будто она медведя руками за горло душила.
— Побасенки! — гневно сказала Сирота. — Это Симон Пудовкин да Емельян Мизгирев про меня незнамо что плетут. А с медведем было так… Я белковала с Кучумом. Он берлогу нашел, облаял. Медведь молодой, двухлеток. Поднялся с лежки, а не выходит: высунул морду в чело, рычит на собаку. Я маленько испугалась, не хотела бить медведя. Но Кучума отозвать не могу. Пес ошалел, кидается на зверя, команды моей не слышит. А медведь уже лапой собаку норовит цапнуть. Думаю, порвет. Тут я набралась духу, заложила патрон с пулей, прицелилась в лоб медведю и ахнула. Он лег — ногой не дрыгнул.
— Ты все же молодец, — похвалил я Зинаиду. — Не всякий мог так сработать. И дичи добываешь много.
— Мне работать плохо нельзя, — сказала она. — Кто позаботится о сироте? Вот коплю деньги — рубить новую избу надо. В бабкиной хибаре жить невозможно, ложусь спать и думаю: а вдруг сегодня завалится, бревном придавит?
У опушки Сирота остановилась, махнула рукой.
— Иди, Матвейша, я подожду. А то увидят в деревне, что идем вместе, еще подумают — у нас шуры-муры. Пересмешников хватит.
Я шел и думал о том, что Зинаида вовсе не такая задира и язва, как о ней говорят в Кочетах.
Дома я бросил ягдташ с глухарем на стол и сказал бабушке:
— Принимай добычу, Наталья Денисовна!
Она засуетилась, начала меня хвалить. Дед спрашивал, где я добыл глухаря, тоже хвалил мою сноровку: впервые вышел малый на промысел — и принес птицу.
А во мне проснулся охотник, и я не прочь был похвастать.
— Это что, — громко сказал я, — завтра двух принесу!
Глава двенадцатая
Возле нашей избы на поляне шла сходка. Обсуждали, кому и на каких озерах ловить рыбу зимой. Я сидел на завалинке, слушал взрослых. Верхом на каурой лошади подъехал незнакомый человек. Чужие заглядывали к нам редко, по особо важным делам. Значит, что-то случилось.
Приезжий спрыгнул с седла, привязал к тыну лошадь.
— Здорово, мужики! — звонко сказал он. — Вот вы где, черти! Насилу отыскал. В земстве говорят: «Есть деревня Кочеты. Даже школу там открыли». Ищу на карте — белое пятно. Вы на карту не занесены! Без учета существуете, а? Куда это годится? В наш-то просвещенный век!
Мужики переглянулись. Бойкие, насмешливые слова незнакомца настораживали. Карт, планов, переписей в Кочетах боялись. От земских статистиков бегали в тайгу, прятали скот. Всякая повестка, полученная из города, таила подвох, несла беду. Бывали бумаги на первый взгляд совсем безобидные, их подписывали, кто знал грамоту, кто не знал — ставил пером родовое пятно, как в лесу на валежинке, и вдруг оказывалось, что вреднее той бумажки на свете нет. И долго потом одураченные корили друг друга за темноту, смеялись сами над собой горьким смехом.
Приезжий завел разговор издалека: спрашивал, какой сеют хлеб, сколько собирают с десятины, разводят ли пчел, есть ли у кого на усадьбе плодовые деревья. Мужики отвечали коротко, неохотно, и каждый понимал, что главный разговор еще впереди, — за пустяками никто в кочетовские дебри не поедет.
— Какая до нас нужда? — осмелев, спросил дед. — Иль просто прибыл поглядеть на кочетовское житье-бытье?
— Есть нужда, — ответил приезжий. — Я уполномоченный окружной конторы его сиятельства графа Сергия Александровича Строганова. Деревня Кочеты стоит на графской земле.
— Слыхали, — отозвался дядя Нифонт. — Мы думали, что-нибудь новое привез.
— Леса, реки, озера, горы, недра земные, даже воздух, коим вы дышать изволите, все графское, — продолжал уполномоченный. — Вот об этом я прибыл потолковать.
— Что же, выселяться прикажешь? — спросил Тарас Кожин. — Может, в городе нам каменные хоромы граф приготовил?
— Нет, выселять не будем, — ответил уполномоченный. — Мы не злодеи. Пахотную землю, пастбища и покосы еще дед Сергия Александровича отдал крестьянам в вечное пользование, чтоб оживить эти дикие места, привлечь из России народ. Это как было, так и останется. Паши, сей, пожалуйста, собирай хоть два урожая в лето.
Мужики облегченно вздохнули, зашептались. Уполномоченный кашлянул, строго сказал:
— Об ином речь пойдет. В других местах давно порядок наведен, а до вас руки не доходили. Промышляете птицу и зверя без билета, бесплатно возите из лесу дрова, бревна.
— Валежник возим, — сказал дед. — Не подбери его во-время, все равно сгниет. На корню ни одной елки не рубим, сами бережем леса.
— Сгниет — не ваша забота, — ответил уполномоченный, глядя в упор на деда. — Лес граф никому не жаловал, у валежника хозяин есть. Отныне установим плату на дрова, хворост, строевые бревна для домов. Самовольно трогать ничего нельзя. Даже лыки драть воспрещается. Чтоб сплести дурацкий лапоть, коему в базарный день пятак цена, вы снимаете кору с огромной липы, дерево сохнет и гибнет. Этого не потерпим. Его сиятельство живут в Париже, а нам приказали собирать деньги. Билет на право охоты — два рубля в год. Кубическая сажень дров из валежника — два рубля.
— Насчет лаптя ты, господин уполномоченный, зря, — сказал Емельян Мизгирев. — Лапоть — обуток вольготный. Не нами заведено. Мне, ежели рассудить, без лаптя вовсе ходу нет.
Графский человек презрительно глянул на Мизгирева.
— Хватит, пощеголяли в лаптях! Сапоги носить будете.
Мужики прыснули смехом. Каждый старался перекричать соседа, и ничего нельзя было понять. Слова уполномоченного встревожили всех. Деды-прадеды жили здесь, в глухой таежной дыре, охотничали, рыбачили, пахали землю, выращивали скот, — считали все вокруг своим. Теперь объявился хозяин, проживающий в Париже, предъявляет оправа. Как не шуметь!