В лесах Урала
Про Потапыча учитель говорил:
— Государственная власть и графский холуй в одном лице. Это незаконно, да что поделаешь: вся Россия на беззаконии стоит.
Глава тринадцатая
Ночью сильно подморозило. Под утро пал мягкий, пушистый снежок. Дед набил полную котомку сухарей, вскинул на плечо фузею и ушел с Урмой к долине Двух Ручьев — далеко от деревни. Пестря был обижен, что не взяли на охоту, метался на цепи, жалобно скулил, не стал есть ни хлеб, ни картошку с молоком. Я кинул ему соленой медвежатины, он повернулся задом и лапами далеко отшвырнул кусок. Стало жаль кобелька. Я склонился над ним, гладил его по упругой спине и утешал. Скоро и мы с Пестрей вволю набродимся по тайге. Пойдем еще дальше, чем дед с Урмой, принесем столько белок, что дома ахнут. Вот какие дела ожидают нас!
Пестря лизал мне руки, ласкался, но смотрел недоверчиво. Я долго сидел на холодной соломе и разговаривал с собакой. Пестря все-таки успокоился. Я опять подбросил медвежатину, и он жадно принялся рвать ее белыми, как снег, клыками. Он совсем уже выровнялся, густая шерсть лоснится, острые уши стоят торчком, хвост свернут баранкой. Настоящая лайка! Я смотрел на него и радовался. У меня такой могучий, красивый пес. Я буду любить и беречь его. Он уж, наверно, может искать белок. Иные собаки принимаются работать на первом году. Будь ружье, мы бы тоже двинулись на промысел. Угораздило Данилу прихватить мою берданку! И где они бродят, золотоискатели? Пора вернуться. Земля застыла, ручьи и реки покрываются льдом — трудно бить шурфы, негде промывать песок.
Вслед за дедом ушли на промысел в дальние урочища дядя Нифонт с Колюнькой, Тарас Кожин с двумя сыновьями, Емельян Мизгирев, Зинаида Сирота. Даже ленивый Симон Пудовкин снарядился на белковье; у него маленькая хромая лайка Забава — очень злющая, азартная в охоте. В деревне тихо и пусто.
Я кормил коров, овец и Буланка, разгребал сугробы у ворот, колол дрова. Скучные дела! Книги в библиотеке Всеволода Евгеньевича мною прочитаны. Я не знал, чем заняться зимними вечерами, не знал, куда себя девать. Кое-кто из кочетовских ребят ставил близ деревни капканы, петли на зайцев и лисиц. Это было мне противно. Однажды я видел, как метался возле овсяной клади в капкане дяди Нифонта молодой русак, слышал его жалобный вопль, похожий на крик ребенка. Я подкатил на лыжах, стиснул тугие пружины, освободил зайчишку, и он вихрем помчался к лесу. Дядя Нифонт разгневался, сказал: «У тебя сердце бабье». Всеволод Евгеньевич сказал: «У тебя славное сердце». Не знаю, кто из них прав, но я дал зарок — никогда не промышлять зверя капканами и петлями.
У меня был хороший почерк. Всеволод Евгеньевич вообще строго смотрел на письмо, и все ученики его писали красиво. Бабушка попросила переписать ей старенький, стертый, весь закапанный воском, облитый елеем канон. От скуки я взялся за дело с удовольствием, сходил в Ивановку, принес глянцевой бумаги, сшил узкую тетрадь, начал переписку.
Писать приходилось по-церковнославянски, печатными буквами, потому что ни сама бабушка, ни другие богомольные старухи в Кочетах не умели читать новую скоропись. Сперва я порядком намучился, вычерчивая замысловатые древние титлы и закорючки канона. Потом наловчился, все пошло гладко.
Работа удалась на славу. Бабушка за труды наградила меня гривенником. Узнали соседки-старухи. Заказы посыпались со всех сторон. Я переписывал поминальники, псалмы, ирмосы, акафисты, каноны. Пятачки и гривенники потекли в мой карман. За неделю я стал знаменитым человеком в деревне, любимцем старух, стариков и уже подумывал а том, что к весне, пожалуй, соберу денег на двуствольное ружье. Но Всеволод Евгеньевич спутал мои карты.
— Для чего я вас учил? — сказал он, узнав про мои дела. — Кажется, готовил сеять разумное, доброе, вечное. А ты чем занялся? Сеешь тьму, друг мой! Разве мало толковал я о том, что религия — предрассудок темной массы? Переписывая поповскую «премудрость», обновляя истлевшие скрижали невежества, ты укрепляешь опасные предрассудки. Пойми вот что: религиозный человек негоден для активной деятельности, для борьбы. Ему ничего не надо. Чем хуже на этом свете, тем лучше будет на том свете, где последние станут первыми. Бог тормозит революцию, а она необходима России, как воздух. Суеверие мешает людям расправить крылья. Случайно ли, что все мироеды так радеют о боге? Разве не этому я учил вас три года? Неужто прельстили бабьи пятачки? Ты же лучший ученик мой, надежда моя. Ах, Матвей, Матвей!
Как я не подумал об этом раньше? Как дурно получилось! Как замарал себя в глазах учителя!
Всеволод Евгеньевич сказал еще, что не просит выступать б докладами против бога: я для такого дела не подготовлен, да и условий подходящих нет в деревне.
Но он просит об одном — не укреплять каллиграфией суеверия.
Я опустил глаза и ответил:
— Больше не буду.
Принятые заказы я вернул старухам, ссылаясь на боль в пальцах, не позволяющую писать. Божьи старушки сочувственно ахали, навязывались лечить мои «золотые пальцы» разными травами, наговорами, святой водой. Не так-то легко было от них отвязаться.
Бабушка была огорчена безмерно. Так хотелось ей упрочить славу «золотых рук» внука, увеличить семейный доход перепиской!
— Отдохнешь маленько, рученьки отойдут, — говорила она. — А бросать божье дело нельзя. Умудрен ты в письме. Надо послужить всевышнему и святым угодникам. Бог твои труды не забудет, не оставит милостями своими. На охоту пойдешь, пошлет чернобурую лису да соболька темного с серебристой остью.
Я промолчал. Спорить с бабушкой не хотелось. Она так была напичкана «предрассудком темной массы», что мы даже вместе с учителем не смогли бы пошатнуть ее веру в бога, в святых, в тот свет, домовых, водяных, леших, ангелов и дьяволов.
В эти дни в Кочеты забрел толстый плутоватый монах с Афона. Он обжился в деревне и, кажется, хотел гостить долго. Бабы охотно слушали побасенки о святых местах, о гробе господне, чудотворных иконах, святых мощах, разных явлениях. Монах обо всем рассказывал бойко, трогательно, занимательно. Он был мастаком в своем деле, тертый калач. Благодарные старухи несли ему масло, мед, яйца, холсты, старинные вышитые полотенца, доставали из сундуков припасенные на черный день горностаевые, колонковые, беличьи шкурки, серебряные рубли, полтины. Дары монах обещал сдать в Афонскую обитель, где пятьдесят лет будут молиться за всех радетелей веры православной и честных жертвователей.
Я помнил разговор с учителем о предрассудках и суевериях. Монах казался врагом и плутом, я ненавидел его за то, что он обманывает, обирает доверчивых людей, но не знал, как выжить этого хитреца из деревни, насолить ему. Открыто спорить о боге было невозможно. Старики могли побить меня батогами.
— Что такое монах? — спросил я бабушку.
— Святой человек, — объяснила она. — О своей душе печется, богу служит. Святые чудеса творят: ни огонь, ни вода их не берет, ни лютый зверь. Угодник божий Иона во чреве кита пробыл много дней и жив остался.
— Почему в Кочетах святых нет?
Старуха набожно вздохнула.
— Недостойны благодати божией. Живем не по писанию, господа бога не чтим, постов не соблюдаем, медвежатину едим, а Емеля Мизгирев даже зайцев ест. Какая тут святость! Есть положено копытных, да и то с раздвоенным копытом: корову, овцу, лося, оленя, козу. Лошадей едят люди магометовой веры, — им прощается. А медведя и зайца — грешно! Утонули мы в грехе по уши.
— А этот монах может чудеса творить?
— Может, — нетвердо ответила бабушка. — Господь благословит, он и сотворит.
— Ты, пожалуйста, попроси сотворить.
— Отойди, бесенок! — сердито сказала старуха. — Всегда на грех наводишь. Мысли твои дурные. Таким делом не шутят.
Монах жил сутки в каждом доме. Пришел ему черед погостить у нас, и мне захотелось испытать его. Я вынул в сенях две половицы, прикрыл дыру тонким слоем ржаной соломы. Если гость пройдет по соломе и не провалится — он святой, и это будет чудо. А провалится — обманщик.