В лесах Урала
Чудо не состоялось. Монах провалился, разбил нос, вывихнул ногу. Когда его вытаскивали из темной дыры, он так громко стонал и охал, что я почувствовал себя нехорошо. Все же человек он. Можно ли так баловать?
Старики внесли монаха в избу, положили на лавку. Никто не мог понять, куда делись половицы в сенях, кому нужна такая ловушка.
— Твоя работа? — спросила бабушка. — Говори правду!
Пришлось сознаться.
— Виноват… я хотел, чтоб сотворилось чудо.
— Чудо! — передразнила мать. — О господи! Будешь в смоле кипеть на том свете. Как с тобой жить? Проси прощения у дяденьки монаха.
Я попросил прощения. Монах вскинул на меня злые, горячие глаза, свистящим шепотом проговорил:
— Иди к черту, Июда Искариотский!
Я отскочил от лавки. Старики ахнули, мать начала жестоко браниться, назвала меня выродком. Монах не захотел ночевать в нашем доме. Его под руки увели в избу Тараса Кожина. Он пролежал там два дня, потом взял у кого-то подводу, погрузил дары кочетовских старух и отбыл в Ивановку. Мне просто нельзя было показаться на улице. Будто сговорившись, соседи допрашивали:
— Как же ты решился изувечить монаха-то? — и осуждающе качали головами.
Наконец вернулись дядя Ларион и отец. Данилы с ними не было. Он подался в другие места. Им не пофартило. Золотоискатели были тощи, оборваны, измучены до того, что жалко глядеть. Отец, ослабевший от голода, побросал дорогой все инструменты, чтоб легче идти. У дяди Лариона не было золотой коронки на зубе, и он уже не оттопыривал, а стыдливо поджимал губы, — приходилось скрывать от людей обточенный дантистом и почерневший под коронкой передний зуб.
Мать корила отца, что он вроде сумасшедшего. Сколько раз обжигался на золоте! Не пора ли одуматься?
Он сидел за столом, жадно хлебал картофельный суп и молчал. После обеда я спросил, где моя берданка.
— Съели ее, Матюха, — виновато моргая, сказал отец. — Лесорубам отдали за хлеб, сахар и мясо. Досталось, нечего сказать. Даже Ларионову золотую коронку с зуба пришлось променять на жратву.
— У вас ружье было, — сказала бабушка. — В лесу всякой птицы полно. Чего не промышляли птицу-то?
— Птицу? — вздохнул отец. — Возьми попробуй. Она теперь сторожка, на дерево сядет — не подойдешь. Надо в лет бить, а мы, как на подбор, стрелки аховые. Патроны только зря пожгли.
— Данило ж хвастал, что хорошо стреляет.
— Пустобрех твой Данило! — сказал отец. — Ничего не может он, ничего не знает. Черт меня с ним связал. Как живы остались, ума не приложу. Идем с Ларионом домой, у обоих душа на честном слове держится.
Отец отдохнул, поправился, зачастил в Ивановку. Возвращались охотники с промысла, несли пушникам шкурки, от пушников заворачивали в казенную винную лавку, потом — к бражницам и пивоваркам, заказывали пельмени, яичницу, — начинался пир горой. Отец ловко пристраивался к загулявшим, играл на гармони, пел. Его любили за песни, дружков-приятелей ему хватало. Поздней ночью он приходил домой в сильном подпитии. Мать ворчала, сердилась. Он отшучивался.
— Разве сам пью, Степаха? Горе мое пьет. Золота не нашел, ноги намял, душа истерзана. Что делать такому человеку? Пить, гулять, пока добрые люди подносят. Я ж у тебя не прошу на выпивку, из дому ничего не тащу, как Симон Пудовкин. Об чем шум? Весной в хомут впрягусь, что ни заработаю, все твое, милая женушка, радость моя!
Мать словно таяла от этих шутливо-ласковых слов, становилась доброй и покорной мужу.
Глава четырнадцатая
Год был урожайный на зверя. Охотники приходили с богатой добычей. Дядя Нифонт и Колюнька принесли по сотне беличьих шкурок, двух лисиц-огневок, шесть горностаев, Зинаида Сирота — много белок, двух рысей, росомаху. Но всех обогнал дед. Он добыл свыше двухсот белок. Бабушка, осмотрев шкурки, сказала, что за все дадут верных шестьдесят рублей.
Удача деда взбодрила семью. Мы весело поужинали. Шестьдесят рублей склонялись на все лады. Долго обсуждали, что купить на эти деньги в первую очередь, что во вторую, какие и кому уплатить долги.
Утром стали собираться в Ивановку — продавать пушнину. Продавал обычно дед, бабушка ездила для охраны, чтоб не пускать его ни в казенку, ни к пивоваркам, и соседи насмешливо говорили; «Старый солдат ездит на базар под конвоем». Это обижало деда, он ворчал на конвоира, однако подчинялся, потому что знал свою слабость.
Отец пошел запрягать Буланка, но тут к воротам лихо подкатил дядя Нифонт на Гнедке, запряженном в кошеву. Дядя тоже ехал с пушниной в Ивановку и сказал, что незачем гнать двух лошадей — он подвезет деда. Дед согласился. В маленькой кошеве не было места для бабушки. Как быть? Дядя решительно заявил, что на этот раз можно пустить старика и без конвоя.
— Ничего не случится, мамаша, — уговаривал он бабушку. — Не с чужим едет. Вместе ж продавать будем.
Бабушка уступила, правда не очень охотно.
— Нифонт, гляди, пожалуйста, чтоб не обсчитали старика, — просила она. — Деньги большие придется получать. Ты в ответе, ежели что…
— Да что ты, маменька, гудишь? — развязно проговорил Нифонт, подсаживая деда в кошевку. — Будто мы дети. Впервые, что ли, едем?
И они уехали. Мать весь день хмурилась и пугала бабушку, что зря доверились Нифонту. Мужики, они все пьянчуги. Им ничего не стоит прогулять по пятерке! А на пять рублей можно купить два; с половиною пуда самолучшей крупчатки. Бабушка отмахивалась.
— Молчи, Степанида! У самой сердце болит.
К ночи дядя Нифонт приехал один.
— Куда старика дел? — .накинулась на него бабушка. — Я что наказывала? Ты же слово давал, непутевая голова!
— Папаша того, — заплетающимся языком ответил дядя. — У пивоварки Марины Игнатенковой, значит… За пушнину он взял шестьдесят два целковых, я тоже получил изрядно. Ну, с радости выпили по маленькой. Я думал, ничего, обойдется. А он, значит, на свою стезю, и домой не вытащишь. Хочешь — верь, мамаша, хочешь — нет. Я и так, и сяк, он безо внимания.
— Ох! — прошептала бабушка. — Чуяло ж сердце! Нелегкая тебя нанесла утром. «Мы не дети, мы не впервые!» Вот и съездили, голуби! Ты бы хоть деньги лишние у него отобрал.
— Как возможно, мамаша? Он хозяин своим капиталам и мне родитель. Я против него что?
— Уж не запой ли начался? — голос бабушки дрогнул. — Было счастье, да одолело ненастье.
— Похоже, — бормотал дядя. — Тем пахнет, мамаша: запой. Это ты верно судишь.
Отец принялся бранить дядю Нифонта, назвал его ворогом нашей семьи. Нифонт мотал головой, оправдывался.
— Братуха, пойми! Случись такое с тобой, я бы сгреб за шиворот да в кошеву, и весь разговор. А он же родитель! Мы обязаны уважать родителей.
— Уважил! — кричал отец. — Теперь все до копеечки спустит по твоей вине. Век не забудем!
Нифонт ушел домой. От сильного расстройства у бабушки бывали сердечные припадки. Так случилось и на этот раз. Она охнула, пластом повалилась на лавку. Мать отпаивала ее водой, старалась успокоить.
Отец решил ехать за дедом. Зашел дядя Ларион и вызвался помогать отцу.
— В момент домой притащим, — бахвалился Ларион. — Нифонт — мямля. Оставил родителя бог знает где!
Они быстро собрались и уехали.
Ночь прошла в суматохе. Бабушке было худо, мать то склонялась над нею, то продувала в оледенелом стекле лунку, глядела в окно, не едут ли наши.
Бабушке полегчало утром, когда Всеволод Евгеньевич дал ей каких-то пахучих капель, и она забылась в тихом, спокойном сне.
Под окном скрипнули полозья, нетерпеливо заржала лошадь. Я в одной рубашке выбежал на крыльцо. У ворот стоял Буланко: вожжи были привязаны к передку, чересседельник отпущен, сани — пусты…
Мы с матерью терялись в догадках: что случилось? Бабушка встала с постели, живая и бодрая, будто не трясло ее всю ночь, надела валенки, полушубок, закутала голову шалью, повелительно сказала:
— Едем со мной, Матвейко!
…Еще с улицы услышали мы в доме пивоварки Марины пиликанье гармони, топот, пьяные голоса.