Человек не устает жить (Повесть)
Шел пилот по переулку,Шел как будто на прогулку,Шел, совсем не замечая никого.Видит — девушка и дажеВ отношенье фюзеляжаНичего, ничего, ничего…И только сейчас все заметили комиссара. Большой, седоволосый, стоял он у печки и грел руки.
— Не унываем? — спросил он и улыбнулся широко. — Правильно. — Скинув кожаный реглан на скамью, он присел на чурбан у печки и стал стягивать валенок.
— Нога мерзнет — быть погоде. Радуйтесь. Барометр у меня самый верный — две пробоины выше колена. С Монголии не ошибался в прогнозах. А Ковязин где?
— Ушел на задание, — ответил Новиков.
— Не успел я порадовать его перед вылетом, — с сожалением сказал комиссар. — На-ка, Сумцов, огласи.
Сумцов принял из рук комиссара видавший виды потертый блокнот, куда заносились все успехи и все промахи экипажей, пробежал глазами запись и, откашлявшись, повторил ее вслух:
— Указом Президиума Верховного Совета СССР от 25 октября 1941 года летчик лейтенант Ковязин Аркадий Михайлович награждается орденом Боевого Красного Знамени.
— Ура! — крикнул Алексей. — Ура!
— За сентябрьский налет, — сказал кто-то.
— Бомбежка немцев под Вильно.
— За днепровскую переправу. Он ее тогда по частям в Черное море сплавил.
И летчики стали вспоминать… На боевом счету Аркадия было уже свыше пятидесяти вылетов. Его бомбардировщик громил живую силу и технику немцев под Вильно, Ригой и Смоленском, нанес один из первых бомбовых ударов по танкам Гудериана. О неуязвимом русском асе, который налетает внезапно и бьет наверняка, знали многие воинские части фашистов. «Голубая двадцатка» досаждала им так, что гитлеровские пропагандисты выпустили даже специальную листовку. В ней говорилось: «…Тому, кто собьет в воздухе или уничтожит на земле дальний бомбардировщик русских, обозначенный голубой цифрой „20“, будет вручен Железный крест и предоставлен месячный отпуск».
2. «ГОЛУБАЯ ДВАДЦАТКА»
По равнинам буйствовала поземка. Серебристый снег дымно струился по-над колючей стерней и жухлыми травами, заполняя рытвины и выбоины, лощины и овраги, до блеска надраивая ледяные зеркала рек и озер, отороченных промерзшим до-корней ивняком. Красные прутья, словно скрюченные от стужи пальцы, судорожно и неловко царапали голубоватый лед, как бы стараясь подгрести поближе оставшиеся на нем крохи снега и укрыться в них с головой.
Так было на земле. А на высоте, за пухлой толщей облаков, из края в край раскинулась спокойная и величественная пустыня неба. В необозримом темно-фиолетовом пространстве, заполнившем бесконечность, сигнальными прожекторами далеких и пока еще неведомых аэродромов мерцали звезды.
«Голубая двадцатка» шла к цели. Над машиной — только звезды. Под машиной — только облака. В лунном сиянии они были похожи на покрытую свежим снегом всхолмленную степь, по которой скользила сейчас крылатая тень бомбардировщика.
С приборной доски смотрели фосфоресцирующие циферблаты приборов, трепетали их светящиеся стрелки. В кабину снаружи проникал уверенный и могучий гул моторов. А так как Аркадий все еще находился под впечатлением разговора с командиром полка, не без волнения посылавшего «голубую двадцатку» на задание, то в гуле моторов Аркадию явственно слышались напутственные слова: «Мост нам, в общем и целом, мешает, очень мешает. Фронту мешает. Дело серьезное, опасное, но… Ударь ты по нему по-ковязински. Успеха вам. Не удачи, заметь, а полновесного боевого успеха. Ты понимаешь, лейтенант? Я не противник удач, нет! Но удача, в общем и целом, — явление временное, преходящее. Пусть надеются на нее картежники, игроки. А мы разве игроки? Понимаешь, лейтенант? Я сторонник постоянных боевых успехов, по-сто-янных!» Аркадий окинул взглядом горизонт и обернулся к штурману. Колтышев сказал, не отрываясь от карты:
— Из минуты в минуту идем, — отложил штурманскую линейку и откинулся на спинку сиденья. — Остальное тоже в норме: высота — пять тысяч метров, скорость — заданная, видимость — по прейскуранту. Должна Рига появиться вот-вот. Рига! Хм-мм. Не могу я, Аркаша, привыкнуть к такой вот кочевой жизни. И не просто кочевой, а прямо-таки летучей… Гляжу на карту, знаю, что находимся над Латвией, а вижу конференц-зал. Вижу Новикова, Сумцова, Сбоева, Колебанова… Не верится, что остались они где-то там — уже за сотни километров. Чудеса в решете! Сказка!
— Сказка, говоришь? Пожалуй. Но сказка — это хорошо. Знаешь, как я в авиацию попал?
Штурман удивленно посмотрел на Аркадия, на его фигуру, словно влитую в пилотское кресло, на неподвижную ладонь, покоящуюся на штурвале, и, пожав плечами, ответил тоном человека, принужденного излагать известные всем истины:
— Ну, подал заявление, ну, прошел медицинскую и мандатную комиссии, ну, приехал в училище и так далее…
— «И так далее» было потом, — раздумчиво произнес Аркадий, не отрывая взгляда от приборной доски. — А изначала была у нас в деревне ячейка комсомольская из трех человек. Солидная по тем временам сельская ячейка. Павел Кочнев секретарил, а мы с Григорием Луневым в рядовых бегали. Работы — выше головы. С утра и до позднего вечера кочевали мы по митингам, сходкам, ревсобраниям. С кулачьем цапались, о текущем моменте мужикам докладывали. Всю округу втроем обслуживали, поспевали. Мужики привыкли. Чуть что: «Даешь сюда комсомолию!» Ох и навострились мы выступать! Охрипнешь, обезножишь, бывало, а Пашка все активности требует, на политическую сознательность бьет. Носишься таким макаром по деревне и думаешь про себя: «Сбегу от Пашки. Сбегу. Заберусь тишком на сеновал, зароюсь в сено поглубже, чтобы не враз отыскал, и оторву минуток шестьсот безо всяких сновидений». Но Пашка ухо держал востро. Ночью бредем по улице. После всех дел праведных ноги будто ватные. Самое время спать: деревня давно ко сну отошла, тихо вокруг, темно. А Пашка предлагает: «Забежим, ребята, к бабке Аграфене сказки послушать? Гляньте, огонек в окошке-то». И шли мы, Коля, к бабке Аграфене сказки слушать. И смех и грех! Бывает же, а? Великовозрастные лбы и — сказки. А мы увлекались: ночи напролет слушали. Пашка любил такие, в которых беднота, над богатеями верх держала. Называл он их революционными. Гришке — хоть про что, лишь бы поинтересней. Мне пришлась по сердцу сказка про серебряное блюдечко и золотое яблочко. Помнишь такую? Катится волшебное яблочко по волшебному блюдечку, и появляются на яблочке диковинные страны, неведомые города… Хотелось очень на страны и города из этой сказки собственными глазами посмотреть. Года через два комсомол направил в фабзауч — на сталеваров учиться. Толковая профессия — сталевар! Наипервейшая у нас на Урале. Стали осваивать мы дело, а тут призыв: «Комсомолец — на самолет!» Ну, решил, вот оно — золотое яблочко! — Аркадий помолчал, улыбаясь почему-то. — Представляешь, Коля, как сказки душу баламутят?..
— На ковер-самолет попасть захотелось? — спросил Николай и воспламенился, удивленный силой внезапно пришедшего на ум сравнения. — Так мы же и летим на ковре-самолете! Да-а-а… Сани-самоходы бензин подвозят! Не бензин, а живую воду. Ух-хх!
В шлемофонах командира и штурмана одновременна послышался сухой короткий щелчок: в общую радиосеть включился Михаил Коломиец.
В полку любили молодого вихрастого паренька — стрелка-радиста с «голубой двадцатки». Мастер на все руки, он мог починить рацию с закрытыми глазами, проворно работая тонкими и чуткими, как у пианиста, пальцами, разобрать и исправить любое оружие, знал толк и в моторах, потому что со временем намеревался пересесть за штурвал самолета. Натура у Михаила была к тому же еще лирической, песенной. И радость, и горе, и раздумья, и тоска — все выражалось песнями — его вторым «я». Он ухитрялся напевать даже в бою, когда разрывы зенитных снарядов встряхивали машину, а щупальца трассирующих пуль оплетали плоскости, дырявили фюзеляж.