Жизнь некрасивой женщины
Васильев вообразил, что мы сейчас, сию минуту сорвемся и уедем за границу.
Этот скандал вывел меня из оцепенения и того безмолвного послушания, в котором я находилась столько времени.
— Вот что, — воспользовавшись паузой, сказала я. Мама в это время тихо плакала, усевшись на ковровую качалку, а Васильев стоял в углу, очевидно, выпустив уже весь запас ругательств. Он нагнул голову, как бык, и исподлобья, не моргая следил за мной. — Вот что, — повторила я, — Николаю Алексеевичу дали этот уголок Петровского. Вам, мама, как я вижу, жизнь здесь с ним нравится, вот и живите вместе, мне же эта жизнь хуже смерти. Жить под пятой этого дикаря я больше не хочу!.. Чем мы сейчас провинились?.. Тем, что наш знакомый прислал из-за границы письмо?.. Из-за этого мы вынесли эту сцену буйства и выслушали все эти оскорбления? Да, я согласна променять и природу, и все эти чудесные обеды на корку сухого хлеба и на свободу. Я уезжаю сегодня же, сию минуту, уезжаю в Москву и устраиваюсь на работу, там и жить буду.
— Что-о?! — заревел Васильев и мягким, но грузным, медвежьим прыжком вдруг вырос передо мной.
— Но-но-но! — крикнула я, сама удивляясь своей храбрости. — Однажды вы по отношению ко мне были уже преступником, теперь можете совершить и второе преступление: убить меня. Убивайте, пока не поздно, убивайте, потому что я ведь все равно уеду отсюда!
Как ни странно, Васильев отступил. Он стоял молча, пока я поднималась наверх, слыша, как за моей спиной, плача, медленно преодолевая ступеньку за ступенькой, поднималась мама.
Васильев был чем-то не то удивлен, не то обезоружен. Он не посмел ни угрожать, ни уговаривать меня.
Мама же пыталась.
— Довольно, мама, — сказала я, — достаточно уже я вам подчинялась. Если жизнь, которую вы ведете, вам нравится, — оставайтесь. Слушайте дальнейшие ругательства.
— Я их не понимаю, — сказала она в своей очаровательной простоте, — я плакала от его дикого крика и страшного вида, а смысл слов я все равно не поняла.
— Тем лучше для вас, — ответила я. — И вообще, поступайте как знаете, но я здесь оставаться больше ни одной минуты не хочу. Моя жизнь изломана, паспорт замаран… с меня довольно!..
12
И я уехала…
Взволнованная планами новой жизни, незаметно доехала до Москвы и добралась на Поварскую.
Я застала наши комнаты в страшном беспорядке и грязи. Тетка любила повторять: «Какая пошлость — класть каждую вещь на одно и то же место!» Эти слова она сделала своим девизом, и потому комнаты за время нашего отсутствия были перевернуты вверх дном.
Анатолия брала частные уроки кройки и шитья, и поэтому масса выкроек покрывала столы, стулья и постели. От лоскутов и обрывков бумаги некуда было деваться; на всех незаполненных пространствах стояли горы грязной посуды.
Очутившись в этом аду, я начала уборку комнат и провозилась до поздней ночи. С горечью раздумывала о том, что мне будет очень трудно ужиться с Анатолией. Потом началось беспокойство о маме. Как я могла уехать и оставить ее с Васильевым?! Надо было как-нибудь сгладить этот скандал и наладить отношения. Сложные чувства испытывала я к матери: в детстве я ее обожествляла, и тот холод, которым она отвечала мне, меня ничуть не отталкивал, мне казалось, что я его заслуживаю.
Позднее революция послужила волшебному перевоплощению. Вместо образа далекой красавицы со взглядом, всегда подернутым легкой печалью, я вдруг увидела перед собою растерянную, беспомощную, обыкновенную женщину, добрую ко всем, по-детски экспансивную и даже подчас не всегда… умную.
За время ее тяжелых болезней, когда на моих руках, казалось, не раз угасало слабое пламя ее жизни, я полюбила маму, как несчастного ребенка, и, ощутив в себе внезапно вспыхнувшее чувство жертвенности, я, может быть, во имя него много раз делала ложные шаги и изменяла своей внутренней сущности.
Мне было жаль маму, жаль до слез, до мучительной, сосущей тоски, которая не давала покоя.
Наработавшись вдоволь, я выбилась из сил и легла пораньше спать с твердым намерением первым поездом ехать в Петровское к маме.
Я была полна угрызениями совести: как могла я ее оставить? Эти угрызения побороли во мне всякую жажду самостоятельности и свободы.
13
Разбудил меня звонок в дверь в шесть часов утра. Накинувши халат, я бросилась в переднюю, задыхаясь на ходу от волнения, предчувствуя что-то недоброе.
Бледная, дрожащая, с непередаваемо страдальческим выражением лица, без шляпы, даже без пальто, вся продрогшая, передо мной стояла мама, прижимая к груди какого-то серого котенка.
Не говоря ни слова (так как в передней нас могли услышать жильцы), мы быстро прошли в комнаты.
— Что с тобой?! — Заспанная, в белых, торчащих во все стороны папильотках голова тетки поднялась с подушек.
Мама молча спустила на пол котенка, села в кресло и посмотрела на нас: темные круги, словно нарисованные углем, легли под ее глазами; в лице кровинки не было.
— Этот подлец выгнал меня вон из дома среди ночи… Я провела ночь у священника, который приютил меня… Я шла до Апрелевки пешком вот с этим котенком на руках… Я вся продрогла… Вчера после ужина этот негодяй ушел в волисполком. Явился он совершенно пьяный с представителями волисполкома и двумя милиционерами: «Выселяйте отсюда вон, к черту, эту княгиню! — орал он. — Дочь ее от меня уехала, гоните вон и эту старую каргу!» — После целого потока ругательств он сел и несколькими словами, написанными вкось и вкривь на той бумаге, которая утверждала за ним Петровское, подарил дом и парк обратно детям Поволжья… Как еще он меня не убил!.. — Мама перевела дыхание, взглянула на меня с укором, потом торжественно продолжала: — Христианская религия говорит о том, что мы, теряя любимого человека, должны сказать: «Бог дал — Бог взял», а о мирском благе и благополучии материальном — тем более. Все это тлен и суета, мы получили неожиданно и так же неожиданно потеряли, но… — тут мама подняла глаза и указательный палец к небу, — но я зову сюда к нам на дом священника, сегодня же, сию минуту, он служит молебен, кропит святой водой наши стены, и ты даешь мне клятву с целованием креста, что никогда, никогда не подашь этому преступнику, негодяю, авантюристу, подлецу руки. Слышишь? Никогда! Иначе… я прокляну тебя моим материнским проклятием!
— Мама! Мама! — я бросилась ей на шею и стала целовать. — Давно бы так! Какое счастье, наконец-то вы поняли этого человека! Бог с ним, со всем этим благополучием, со всеми его деньгами и возможностями, лишь бы он оставил нас наконец!..
Как неопытна, как легковерна и доверчива я была и как еще любила свою мать! Переполненная негодованием и ненавистью к Васильеву за его поступок, я готова была убить его.
Итак, я во всем согласилась с матерью и безоговорочно ей поверила. Я ни минуты не предполагала, что хотя происшедшее между нею и Васильевым и было передано правильно, но корень всего случившегося был от меня ею скрыт. Она знала: узнай я правду — я не была бы на ее стороне.
Мама немедленно вызвала из церкви Ржевской Божьей матери (нашего прихода) маленького седого и довольно бестолкового священника.
После молебна мама устроила завтрак и кофе, в течение которого с энтузиазмом рассказывала священнику о дьявольском наваждении, нахлынувшем на наш дом, о преступном, ужасном человеке, а священник, подслеповатый, глуховатый, все моргал грустными серыми глазками, озирался по сторонам, а потом внезапно спросил:
— Что ж он, коммунист, что ли?
14
Конечно, ни о какой визе за границу мы не хлопотали и по многим причинам не ответили на письмо Львова. Мама удвоила надзор за мной; ей все время казалось, что я теперь начну вести себя безнравственно, и ее подозрения меня очень оскорбляли. Я старалась всеми силами забыть о несчастье, которое со мной произошло, а мама своим недоверием только напоминала мне о нем, в чем ей помогала Анатолия. «Девушка, которая перешла запретный „рубикон“, обычно всегда распускается», — говорила она.