Жизнь некрасивой женщины
В маленькой, уютной квартире профессора Понятского, находившейся на Малой Дмитровке, во дворе при Коммунистическом университете им. Свердлова, меня тепло и радостно встретили сам Николай Сергеевич Понятский, его сестра Анна Сергеевна и младший брат Владимир Сергеевич. Я стала бывать по-прежнему в этой интересной и радушной семье. Опять по вечерам играла Грига в четыре руки с Николаем Сергеевичем. Он предлагал мне сделаться его лаборанткой, но я предпочла работу при библиотеке университета в качестве переводчицы. Работала на дому, что было очень удобно. Труд переводчицы оплачивался очень неплохо, а главное — я имела хороший паек.
Меня очень радовала наша растущая дружба с Никитой Красовским. Благодаря ему двери МХАТа на все спектакли были для меня открыты. В отдельной квартире Красовских на Арбате в доме 51 часто собирались артисты: пели, играли, читали, танцевали, и бывало очень весело.
Разрыв с Васильевым, потеря Петровского и возвращение в Москву произвели среди некоторых наших знакомых целую сенсацию. Эти люди под личиной дружбы и лицемерного участия плохо скрывали свое безумное любопытство. Теперь они как мухи роились около нашего всегда гостеприимного стола, выпытывая, выспрашивая обо всем простодушную и доверчивую маму.
Нашлись среди них и такие, кто искал связей с летным миром и услужливо наводил справки о Васильеве для того, чтобы, как следует обсосав и пережевав последние, передавать их нам.
Таким образом мы узнали, что после долгого и беспробудного пьянства Васильев выехал на испытательные полеты в Петроград.
Мои отношения с матерью становились хуже день ото дня. Анатолия язвила при всяком удобном случае, мама ее не останавливала, она считала меня виновной решительно во всем: я не умела обуздать Васильева, не умела «приручить», не умела удержать на почтительном расстоянии. В то же время мама не отдавала себе отчета в том, что ее подзуживали, терзали и расстраивали мнимые друзья.
Молва шумела, вспенивалась и выбрасывала накипью грязный, отвратительный мусор: одна версия сменяла другую.
От этих сплетен мама в ужасе хваталась за голову.
— Слушай, Китти, я уже неоднократно говорила тебе о том, чтобы ты как можно скорее подала на развод.
— Для чего?
— Как для чего? Мало ли какого хорошего человека ты можешь встретить. Тебе необходимо выйти наконец замуж по-настоящему.
— Но я никого не люблю.
— Я не понимаю, чего ты ждешь? Неужели ты не понимаешь, что мы в самом двусмысленном положении? Пойми, что обстоятельства сложились таким образом, точно Васильев тебя бросил! Это стыд! Идут сплетни, толки, пересуды, я измучилась, бедный князь в своем гробу… — Мама собиралась сесть на своего любимого конька и рассказать, как от моего поведения переворачивается в гробу отец.
— Мама! Да ведь мне пока еще никто не собирается делать предложения.
Я думала ее озадачить, но эти слова сразу преобразили ее, лицо расцвело улыбкой, точно именно этого она от меня и ждала.
— Китти, Китти, — радостно и быстро заговорила она, — только слушай меня, я мать, я желаю тебе добра. Господь нас не оставляет, видишь, какой некрасивой ты родилась, но недаром в народе говорят «в рубашке родилась», вот ты как будто все потеряла, а знаешь ли, что я говорила сегодня утром с Дубовым и он согласен на тебе жениться, он просил меня передать тебе это.
— Согласен? То есть как это согласен? — Все кровь бросилась мне в голову. — Мама, я не понимаю этого слова, что оно значит?
Мама вдруг смутилась, испугалась чего-то, и опять в глазах ее мелькнуло что-то жалкое.
— Китти, — быстро понизив голос до шепота, заговорила она, — брось свою гордость, зачем закрывать глаза на правду, все же понимают, что что-то неладно, ты — дочь своего отца — без венца, без церкви, это же бесчестие, без Божьего благословения, ведь это было несчастье, все то, что с тобой случалось… ужас! ужас! Дубов обеспечен, у него будущее, он любит тебя, наконец, если, ну, ты понимаешь, я ему все, все рассказала. Он джентльмен!..
— Мама! Мама! Где ваше достоинство, гордость, честь?.. Дубов — это тупое животное, и вы перед ним распинались, исповедовались? Вспомните, я один раз била его по лицу… Наконец, когда он пришел делать мне предложение, я выгнала его вон, а теперь, что я, по-вашему, подержанная вещь с изъяном, продающаяся по дешевке?! — И одно слово обиднее другого срывалось с моего языка.
Тогда мама начала кричать о моем отце, который проклял свою непокорную дочь-герцогиню, начала взывать к Богу, умолять меня соблюсти какие-то условности, стала передавать мне какие-то новоиспеченные сплетни, начались мольбы, слезы, угрозы.
Я не сдалась и заснула с тяжелой от слез головой.
15
Утром в воскресенье, пока мама с теткой одевались и убирали в комнатах, спеша в церковь, я стояла на кухне перед горящим примусом и жарила оладьи.
Был холодный, но очень ясный осенний день с ярким, чуть теплым солнцем. От чада постного масла в кухне было открыто окно.
Вдруг знакомый гудок автомобиля резко прорезал тишину утра. Это была машина Васильева с единственным на всю Москву аккордным, трехзвучным гудком. Он прозвучал еще и еще раз, точно нарочно давая сигналы.
Мое сердце забилось от тревоги, неожиданности и еще от какого-то странного чувства; не то удивления, не то любопытства.
В это время быстро повернулся ключ во входной двери, очевидно, Васильев среди пьянок еще не потерял его.
Я выскочила в переднюю. Передо мной стоял в коричневом кожаном пальто и летной фуражке Васильев.
— Курчонок! Я за тобой! — Он бросился целовать мои руки. — Курчонок!
Все жильцы выскочили из кухни и столпились за моей спиной. Синий, удушающий чад валил из кухни и, выедая глаза, наполнял переднюю. Это горели мои оладьи.
Чтобы избежать лишних свидетелей, я быстро побежала в наши комнаты. За мной слышались знакомая, твердая, хозяйская поступь и шуршание кожаного пальто.
Увидев нас, мама остановилась, окаменев на полдороге, со щеткой в руке. Анатолия ахнула, всплеснула руками и села на диван.
— Как вы посмели, — начала было я, — выгнав маму вон, явиться сюда, под кров ее дома?..
— Глупости все! — энергично отмахнулся он рукой. — Она все врет! Вот как было дело…
— Вон!!! — не закричала, а завопила мама. — Вон!
— Подождите, подождите, — остановила я ее, — дайте же мне слово! — Я обратилась к Васильеву: — Извольте мне, Николай Алексеевич, ответить: разве после моего отъезда в Москву вы не ушли из дома, не напились и не пришли в дом среди ночи с волисполкомом и милицией, чтобы, подняв мою мать с постели, выгнать ее вон?
— Да, это правда. — Он опустил глаза, вертя в руках фуражку, как будто рассматривая орла на ней, потом вдруг поднял глаза и посмотрел прямо в глаза маме. — Но ведь это только конец, а как началось, мать, наверное, вам не сказала? Вы уехали. Тяжело мне стало, но я решил сдержаться, терпеть, а если до вечера не приедете, то ехать за вами в Москву. Пришел вечер. Подали ужин. Я и думаю: что же, буду пока с тещей жить, Китти образумится, молода, глупа, приедет… Ведь Екатерина-то Прокофьевна родная мне, коли ее родила. Смотрю, спускается вниз теща, гордая, не разговаривает, в мою сторону не глядит. Молча поужинали. А после ужина она так спокойно, с презрительной усмешечкой мне и говорит: «Вы видите, Николай Алексеевич, что моя дочь жить с вами не желает. Что делать? Видно, не судьба!.. Только делать вам здесь абсолютно нечего. А мы уж с ней будем зимой в Москве на Поварской, а летом здесь, в Петровском. Вам же я просто удивляюсь. Чего вы, собственно, ждете? Вы нам совершенно чужой человек, и вам здесь никак не место, уезжайте с Богом!..» Вот с этих ее жестоких и презрительных слов все и началось. Зашел у меня ум за разум. Петровское — кровь моя, мои полеты, моя награда! И меня… меня выгонять!
Мама не отрицала ни одного слова из того, о чем рассказал Васильев, но пока он говорил, она смотрела ему в глаза с неизмеримой ненавистью.