Тайна Змеиной пещеры (Повесть)
* * *Маленькой Антоновой сестре пошел второй месяц. Она лежала в люльке, подвешенной на пружине к потолку. Молотила ногами и ловила рукой солнечные зайчики, прыгавшие у нее перед глазами.
Антон посмотрел на сестру и подумал: «Хорошо маленьким. Лежит себе и ничего про войну не знает. Смеется и все, а мать над ней склоняется и плачет».
Труднее всего для Антона — переносить материнские слезы. Глаза начинают мутнеть у него, моргает, моргает, и, как ни сопротивляется, все равно щеки становятся полосатыми. Одна дорожка мокрая, одна — сухая, одна — мокрая, одна — сухая. От всего этого единственное средство было у Антона: он старался поскорее убежать из хаты куда глаза глядят. Бежать по тропинке в огород, в сад. Если никого нет поблизости, отреветься, а если кто встретится, поскорее забыть, почему и отчего сбежал.
Уже второй день идет война. Мать плачет потихоньку, когда отец приходит домой обедать, и громко, когда остается одна.
Отцу ночью принесли повестку. Сегодня он еще мечется по полям и фермам, а завтра вместе с другими уйдет вслед за подводой, нагруженной баулами, по петропавловскому шляху.
Антон знает, что утешить мать нельзя. Старший брат где-то фезеушничает, а младший еще не вошел, как говорит мать, в пору, что с него возьмешь? Одна она останется с ребятишками, которых в семье ни много, ни мало — целых пять. Да сиротка, пригретая в семье.
Антон уже задумываться стал: как это будут они жить без отца? Уж как хотелось ему вырасти, раньше времени стать вровень если не с отцом, так хотя бы со старшим братом. Тянулся изо всех сил, но не успел. Началась война, а он, если даже привстанет на цыпочки, не достает отцу и до плеча.
Мать укладывала в мешок пампушки, когда Антон появился на кухне. И тут началось то, чего он больше всего боялся. Схватила сына в объятия, прижалась к его лицу мокрыми щеками и ну причитать! И столько было печали в ее нежном голосе, столько невыплаканного горя вместила она в единственное повторенное много раз слово: «Сыночек!» Сил никаких не хватило, чтобы не расплакаться вместе с ней. Рванулся Антон в дверь и побежал. Опомнился у самой Самары, за огородом. Перевел дух, оглянулся и видит — стоит среди разлапых тыквенных листьев мельник. Опирается на палку и сам себе что-то говорит. Увидел Антона, улыбнулся:
— А, воробей! Ну, что отец?
Перепрыгнул Антон через канаву, прыгнул еще раз, еще, выбирая маленькие пятачки земли, не покрытые тыквенной ботвой.
— Чего говорите, дедусь?
— Про отца спрашиваю.
— Нет его дома. Уехал в поле.
— На велосипеде?
— Нет, на лошадях. На велосипеде мать не позволяет. Отец на нем худеет очень, когда ездит.
— У вас мать молодец — ко всему у нее ум приложен. И борщ варить и с мужем и с людьми говорить умеет.
— Укладывает мешок и плачет.
— Все теперь плачут. В мою хату три бумаги принесли. Плачут бабы, а я в огороде спрятался. Сяду вот тут и буду сидеть. Тыквы цветут. Пчелы летают. Вишь, один цветок на короткой ножке у самой земли расположился, а другой рядом с ним произрастает, а ножка длинная и цветок вверх потянулся, над листьями маячит. В нижнем тыква зреет, а в верхнем — нет.
— Так тож пустой, — подсказал деду Антон.
Мельник поглядел на него и, покачав головой, не согласился.
— Говоришь, пустой? Пустыми, внучек, только слова бывают. В природе все полное. Только понятие обо всем надо иметь. Приглядись, — дед повел вокруг себя палочкой. — Эти, что ты говоришь, пустые, над зеленым листом горят огнем. Далеко видно их. Зовут они к себе пчелу. Она прилетела, поработала в цветке, вылезла, глядит, а под ним у самой земли второй, она и к нему заглянула. Вот и получается опыл. И так всюду. Один цветок живет ради другого. Этот призвал пчелу и погибает, а тот в силу входит. На вишне, на яблоне тоже, скажешь, бывают пустые? А в них секрет. Завяжись каждый цветок плодом и все дерево погибнет, не вынесет. Надорвется, что ли. После сильного урожая дерево или не рожает год-другой или вовсе сохнет. Пустой — это чистое оскорбление цветку, а не название. По правде если, так верно было бы назвать все это жертвоприношением собственной жизни другим на благо.
Антон сидел рядом с мельником и слушал его красивые слова, от которых так и веяло добром. Ох, дед этот! На что посмотрит, о том и быль-небылицу расскажет. И все-то ему неведомое ведомо и неслыханное им слыхано. Уж сколько Антон тыквенной каши съел и цветков этих перевидел, а знать такое про цветы ему не приходилось.
От слов мельника у Антона голова кружится. От них то сладко на душе, то муторно. Одни из них вдруг проясняют что-то в жизни, другие — сколько ни ломай над ними голову — не поддаются ни рассудку, ни смекалке.
* * *Водяные, что в Самаре водятся — чепуха на постном масле, — все они на рыжего Афоньку смахивают, и Пухов тоже нарочно хорьков в Макаровой балке бесами окрестил. То для забавы, чтоб потехи было больше. Но дед Кравец всем потешникам потешник. У него не для забавы слова, как у других, а для смысла.
До сих пор для Антона остаются тайной сычи на ветряке и курганы на горбушке горы. Про сычей у деда лучше не спрашивать, а про курганы очень даже можно. Антон прильнул к нему, приластился.
— Дедушка, ты все на свете знаешь?
— Как можно, внучек? Все один господь-бог знает, да и то умные люди в ем сумлеваются. Это все, говорят, человек по слабости своей выдумал. Байка, значит. Силенок да образования не хватало людям, вот они и понапридумали себе помощников. От темноты это. А мы что ж — что видим, то и знаем.
— А про курганы ты что, дедушка, знаешь?
— Какие курганы? — удивился мельник.
— Вон те, что пагорбок оседлали. Над кручей которые, — Антон опустился на колени и замер перед дедом. Нетерпеливое любопытство так и подмывало его сказать мельнику: «Ну что тебе стоит рассказать?»
Мельник, как показалось Антону, умолк надолго. Корявое лицо его стало спокойным. Ровно вздымалась, словно дышала борода, в которой перемешались светлые струйки волос с темными. Они то текли рядом, то смешивались, размывали друг дружку. Мудрая улыбка затеплилась в его непоседливых глазах.
Нет, не под силу было Антону проникнуть в его молчаливые думы. Мельник и сам был не меньшей загадкой, чем те поросшие ковылем курганы.
А взгляд мельника все больше теплел. Какие-то слова зрели в дедовой голове. И вдруг, покачнувшись, не то запел, не то нараспев заговорил мельник:
Он, у недилю рано-пораненькуПид Умань выступалы,А в понедилок ополуночиГарматы загулы,А у вивторок до полудняИ Умани добулы.Антон глядел на бороду, что качалась туда-сюда и вспоминал старца с пустыми впалыми глазницами. Звуки кобзы… Печальную песню про лихую недолю… И стриженого мальчика, увешанного торбочками, что так жалобно глядел тогда на Антона. Его босые ноги были чернее самой дороги. Древний кобзарь с впалой грудью пел собравшимся на перекрестке левадинцам:
Зажурылася перепелочка:— Бедна моя та головочка!Интересно и трогательно было слушать печальную песню про то, как горевала перепелочка — негде было ей гнездо свить. Как отозвался на ее плач «соловеечко»… Жалко стало Антону того мальчика, нет, видно, и у него своего гнезда. Ходит он по Украине поводырем слепого старца-кобзаря. Жалость берет Антона и стыд за то, что у него, у Антона, и ноги чистые, и рубашка белая с воротничком, расшитым петушками.
Услышал кобзарь, как всхлипывают вокруг него бабы, и оборвал печальную песню. Изменился в лице, встряхнул, повел тощими плечами и пошел, и пошел на другой лад наигрывать:
Ой, не шуми, луже,Зеленый байраче,Не плачь, не журися,Молодой козаче!..