Латгальский крест
«Пятый – дуплетом от борта в центр» или «Седьмой – в правый дальний» – эти слова звучат как тайные заклинания. Мой отец тоже играет: закусив сигарету, он щурится от дыма – душистые сигареты с золотым ободком присылает из Москвы моя бабка. Отец красив, он действительно мог бы стать актером. Он эффектно нависает над зеленым столом, правая рука на отлете. Его ладное тело упруго, он подобен натянутому луку: рука – тетива, кий – стрела. Луза – цель.
– Восьмерка – триплет в левый угол, – объявляет он.
– Триплет? – шелестит шепот, зеваки окружают стол. Они сосредоточенно курят.
Удар хлесткий и сильный, он зво́нок, как пистолетный выстрел. Шар, крутясь, несется к борту, от него к другому.
– Флюк! – говорит кто-то.
– Эффе…
Шар подкатывается к угловой лузе, замирает на краю, но все-таки соскальзывает вниз.
– Флюк… – повторяет тот же голос.
Отец усмехается, не отвечает. Со вкусом затягивается и выпускает дым тонкой струей вверх, в темные дубовые панели. Зрители одобрительно бубнят.
Наступает моя очередь: я подлетаю к столу, выуживаю холодный увесистый шар из сетки и ставлю на полку отца. Шаров у нас уже четыре. На один больше, чем у чернобрового капитана со страшной фамилией Черепов. Отец никогда ему не проигрывал. Хотя капитан Черепов тоже играет мастерски.
2
Тем летом я едва не утонул. Такая формулировка «едва не утонул» осталась в моей памяти – на самом деле меня чуть не утопил мой брат. Ему уже исполнилось пятнадцать, я все еще застрял на четырнадцати.
Был полдень, конец июня, стояла жара. День начался с утра, чистого и пронзительного, как витражное стекло. Мы, человек шесть пацанов, ныряли с понтона. Эти понтоны еще в войну использовали для наведения мостов – выстраивали цепочкой от берега до берега, сверху крепили доски, и готово – хоть танки пускай. Похожий на громадную консервную банку – вроде как для сардин (если бы сардины вымахали с акулу), – он стоял метрах в двадцати от берега, этот понтон.
Если поднырнуть под его брюхо, то в темно-янтарной толще можно было разглядеть ржавую якорную цепь, а на самом дне огромный бетонный блок с железной скобой, к которой и прикована цепь. Пару раз во время ледохода понтон отрывался, однажды его утащило до самых порогов, что за Еврейским кладбищем, но каждым летом он чудесным манером возвращался на свое место.
Искусство ныряния с понтона состоит из двух важнейших компонентов – скорости разбега и высоты подскока. Разбегаться нужно по диагонали, так длиннее – получается ровно восемь шагов. Восьмой шаг приходится на самый край понтона. Беги, будто за тобой гонится черт с вилами. Отталкивайся обеими ногами и изо всех сил, так, точно пытаешься допрыгнуть до солнца. Еще: крайне важно уловить ритм – понтон качается, – и в момент подскока борт, с которого ты прыгаешь, должен идти вверх.
Закрутить сальто в воздухе считалось особым шиком. Мой брат не просто крутил сальто, он умудрялся войти в воду рыбкой – без брызг. Изящно, как лезвие ножа. Мои сальто напоминали кувырки, и я непременно плюхался в воду лицом. Или брюхом.
Но в тот раз мне удалось сделать настоящий кульбит. Да, я успел выпрямиться, вытянуть руки и войти в воду без всплеска. Сквозь двухметровую толщу воды до меня донеслись восторженные крики с понтона.
– Коронно!
– Зашибец!
– Высший пилотаж!
Одним мощным гребком я вырвался из глубины на поверхность. Доплыл в два приема, ухватился за край, подтянулся и выскочил на понтон. Конечно, сбоку к борту припаяна лесенка, но это для мелюзги.
– Ну ты дал, Чиж! – Женечка Воронцов, румяный с белыми девичьими ресницами, шлепнул меня ладошкой по мокрой спине. – Сальто-мортале в чистом виде!
– Пять с плюсом! – Арахис ткнул мне кулаком под ребра, повернулся к моему брату. – Сделали тебя, Валет! Как ребенка сделали.
Тот хмыкнул.
– Случайность. – Брат презрительно сплюнул в воду. – Показываю, как надо!
Все расступились, освобождая место для разбега. Валет, загорелый и мосластый, как породистый жеребец, лениво дошел до края понтона, повернулся. Ухмыляясь, оглядел всех по очереди. Всех, кроме меня, – по моему лицу скользнул, как по пустому месту. Замер, подался вперед, по-бычьи наклонив голову. На лбу проступила вертикальная жила, такая же, как у отца. С берега долетел обрывок песни, пели что-то народное, хором, там, на берегу, слушали транзистор.
Валет сорвался с места. Пятки застучали в железо, как тревожная дробь цирковых барабанов. Пустое нутро понтона ответило гулким эхом. Подлетев к самому краю, брат оттолкнулся от бортика и взмыл вверх. На миг его мускулистое тело застыло в воздухе – бронза на синем, – тут я понял, что вот сейчас Валет попытается сделать двойное сальто. За моей спиной Арахис восторженно выругался матом и был прав – картина казалась божественной.
Первый кульбит вышел безукоризненно, брат скрутился в узел – спина колесом, подбородок в колени – комок мускулов, сгусток энергии. Раньше двойное сальто не удавалось сделать никому из наших. Не удалось и Валету. На втором кувырке он врезался в воду, врезался лицом, подняв фонтан брызг.
– Жаба! – захохотал Сероглазов, жилистый и смазливый парень; его отца-майора три месяца назад перевели к нам из Германии, мамаша разгуливала фифой по гарнизону в красной шляпе с вуалью, а сам Сероглазов щеголял перед нами непромокаемыми часами с черным циферблатом и фосфорными стрелками, которые горели ночью зеленоватым светом. Утверждал, что в этих часах можно нырять на глубину сто метров.
– Валет жабу ляпнул! – изумленно выдохнул Арахис мне в затылок. – Чемпиону кирдык…
Брат вынырнул. Подплыв, он подтянулся, пружинисто выскочил на понтон. Лоб и правая щека горели румянцем как ожог.
– Не ушибся? – Сероглазов отступил назад, ласково ухмыляясь.
Брат зло посмотрел ему в лицо, не ответил.
– Однако жаба… – Серый скрестил руки на груди, невзначай выставив свои часы. – Чемпионский титул аннулируется.
– Я вне зачета прыгал. – Брат обеими руками зачесал назад мокрые волосы, туго, как отец. – Сечешь? Жаба не считается.
– Жаба есть жаба. – Сероглазов сделал еще шаг назад. – Сам знаешь. Верно, мужики?
Все молчали. Жаба есть жаба – тут Серый был прав, но и связываться с Валетом никто не хотел.
Брат хмуро оглядел нас. Я видел, как он сжал кулаки, как надулась жила на лбу. У меня инстинктивно перехватило горло. – Жаба… – повторил Сероглазов, ласково ухмыляясь Валету.
Брат медленно пошел на него. Все расступились.
Железо понтона раскалилось как сковородка. На берегу, перекрикивая радио, зарыдал младенец. На ватных ногах я отошел к краю – сейчас я был в безопасности, но по привычке меня начало мутить. Сероглазов продолжал ухмыляться, он явно не подозревал, чем это может кончиться.
Не знаю, может, я действительно с придурью, как считает бабушка – я подслушал их разговор на кухне с моим отцом, когда мы навещали старуху в зимние каникулы, – но меня отчего-то охватывает дикий стыд за других людей, когда те говорят глупости или делают гадости. Даже когда это вытворяют совершенно посторонние люди. Не знаю. В такие моменты, чтобы остановить позорище и отвлечь внимание, я могу громко запеть или захохотать. Или выкинуть еще какой-нибудь фортель – вот, тоже бабкино словцо.
В драке брат зверел, зверел моментально. В стене нашей комнаты есть вмятина от гантели на уровне глаз, Валет метил в висок. В семь лет мне пришивали ухо – одиннадцать швов – брат откусил его почти вчистую. Выбитый коренной зуб и шрам на затылке от кастрюли – это все, не считая бесчисленных синяков и царапин, – отметины его братской любви. В драке Валет не просто дрался, он пытался тебя убить. Его побаивался даже Арахис, квадратный детина с внешностью мексиканского разбойника.
– Жаба? – тихо спросил брат, глядя исподлобья на Сероглазова.
Тот, пятясь, остановился на краю понтона. Лениво потянулся, поправил бронзовую пряжку на своих немецких плавках – яркие радужные полоски, а сбоку кармашек с застежкой в виде акулы.