Латгальский крест
– Ага, – ответил, улыбаясь, – жаба.
Дальнейшее произошло мгновенно и почти синхронно.
Я не выдержал и крикнул: «Кончай, Валет!» Он даже не оглянулся. В тот же самый момент коротким бычьим ударом головой боднул Сероглазова в грудь. Грудная клетка ухнула гулко, как барабан. Серый, удивленно раскинув руки, полетел за борт. Его тело еще не коснулось воды, а брат уже подскочил ко мне. Кулака я не увидел – боль пронзила череп от подбородка до затылка. Мощный апперкот – Валет каждое утро дубасил боксерскую грушу в нашем гараже – в голове взорвалась вселенная и тут же рассыпалась белыми искрами.
Понтон и река подпрыгнули – точно я взлетел на качелях. Босые ноги мелькнули на фоне белых облаков и невинной июльской синевы. Испугаться толком я не успел, не ощутил и удара о воду, должно быть, на мгновенье даже потерял сознание – классический нокаут. Верх и низ перепутались, я стал почти невесом. В голове стоял звон, как от мелких серебряных бубенцов. Почему не колокольчиков? – не знаю, не знаю, – бубенцов. Тягучая янтарная толща, расчерченная острыми лучами, потащила меня куда-то вбок. Течение с упрямством пьяного влекло меня на глубину, на середину реки.
Безмолвие и покой – не так уж оказалось все страшно.
Раньше иногда я пытался представить свою смерть – от пули, кинжала, прямого удара шпаги в сердце – невыносимая боль, парализующий ужас, накрывающая с головой тьма, воображение рисовало куда более жуткие картины, чем эта. Я тонул, а значит, умирал. И смерть эта была мирной, почти нежной.
Зеленые ростки водорослей вытянулись вдоль дна, течение играло ими, как лентами на ленивом ветру. Илистое дно казалось затянутым в коричневый бархат. Мордатый сом, заметив меня, чванливо посторонился, но не уплыл, остался наблюдать. Притаился за корягой, вот дурак – думает, его не видно.
Я запросто могу сидеть под водой почти две минуты, ладно – полторы уж точно. Дольше Арахиса и Гуся, не говоря уже про Женечку Воронцова. Даже дольше Валета, хотя брат, зная это, со мной не тягается. Он соревнуется, лишь когда уверен в победе на все сто.
Течение тянуло меня. Я стал частью реки.
Плыл над самым дном, нежные водоросли касались груди и ног. Выставил вперед руки – на глубине пальцы казались бледными, как будто были выточены из слоновой кости, вроде бильярдных шаров. Потом перевернулся, надо мной сквозь янтарную толщу проглядывало небо – солнце и облака, иногда мелькала тень птицы. У нас на Даугаве много речных чаек – клуш, они мельче морских, но такие же крикливые и скандальные. Понтон остался позади, темным пятном он чернел среди желто-зеленых бликов и солнечных зайчиков.
Злорадная горечь – всхлип пополам с усмешкой, когда не знаешь, разразишься хохотом или зальешься слезами, – наполнила меня: там, на понтоне, Валет наверняка уже начал нервничать. Я вообразил, как он придет домой. Что будет говорить отцу и матери. Как будет врать. От жалости к себе я чуть не заплакал.
Воздух кончался. За эти десять секунд воображение успело нарисовать похороны – вышло горестно и уныло: я добавил серый дождик, жирную глину – мерзко-коричневую, липнущую пудами к ботинкам. Фальшивые венки из крашеной бумаги раскисли, ленты «Любимому сыну и брату» потекли – теперь вранье едва можно было прочитать на черных тряпках. Добавил звук – не оркестр, пять доходяг с мятыми дудками и один с аккордеоном. Никаких барабанов, большой барабан действительно трагичен, только визг и стон. Мне нужен фарс.
Даугава – река серьезная, широкая и быстрая. Меня вынесло на стремнину, надо мной серебрилась звонкая рябь. Лежа на спине, я плавно пошел к поверхности. Не вынырнул – всплыл, лишь выставил лицо.
Понтон был метрах в пятидесяти. Вопреки ожиданиям, никто не всматривался в воду, никто не нырял в безнадежных попытках найти утопленника. Никто не кричал и не звал на помощь. Они стояли вокруг Валета и о чем-то говорили. Спокойно, обычно. Ни жестов отчаяния или горя, ни паники – ничего. Компания пацанов на реке под летним небом.
Пять раз глубоко вдохнув и выдохнув, я восстановил дыхание; так поступают охотники за жемчугом на Карибских островах, лучшие ныряльщики в мире – нужно втягивать воздух, словно ты пьешь что-то через соломинку, получается свистящий звук. Но не свист, а такой шипящий звук, как от сильного ветра, когда он дует в замочную скважину.
Вдохнув полной грудью, я ушел под воду. Не знаю, наверное, я плакал – не знаю. Под водой не понять, слезы если и текут, то тут же растворяются. Лишь во рту горечь. Валет меня не удивил – ничего другого я и не ожидал от брата. Сероглазов тоже – пижон, одно слово. Почти немец. Но вот Арахис! Женечка Воронцов! И Гусь! Даже Гусь, с которым два года назад мы заблудились и чуть не погибли в подземелье часовни. Даже Гусь…
Я снова всплыл.
Лежа на спине, глядел в синее равнодушное небо, на облака, на птиц. Они пролетели крикливой стаей, промчались низко, в сторону острова. Ласточки, черные и быстрые, как торопливые каракули на белом листе бумаги. Их крики, резкие, болезненно острые, напоминали мышиный писк.
Вот, значит, как это будет – никто просто не обратит внимания. Словно меня никогда и не существовало на свете. Никто не будет рвать волосы и рыдать, никто даже не загрустит на минуту, не подумает: вот жил такой Чиж, и вдруг нет его. Будут гонять на великах и лупить в футбол, ловить раков на Лаури и воровать яблоки в Латышской слободе. Вот, значит, как.
Течение несло меня к острову. Он никак не назывался, вернее, все звали его просто Остров. Тем более что других островов в округе не было, и если речь не шла о Святой Елене, Яве, Мальте или острове Мадагаскар, то каждый понимал, какой остров имеется в виду. На нашем острове никто не жил, но назвать его необитаемым я бы не решился. На его дальнем конце летом устраивались танцы, концерты, иногда показывали кино – там стояла дощатая летняя эстрада в виде ракушки со сценой, перед ней были вкопаны длинные лавки для зрителей. По бокам располагались фанерные будки, где толстые тетки торговали пивом, теплым лимонадом и раскисшими эклерами, вонявшими картоном.
С латышским берегом остров соединялся подвесным мостом на стальных тросах толщиной в руку. Трос пружинил, мост покачивался, как батут, шагать по такому мосту было сплошное удовольствие – я обратил внимание, что пешеходы по нему всегда шли улыбаясь. Это как с велосипедом – нельзя мчаться на велике с мрачным лицом.
Наш мост, что соединял остров с гарнизоном, был деревянным, и его каждой весной сносило ледоходом. Однако к началу лета появлялся новый – из свежих сосновых досок, ярко-желтых и пахучих. Его строили солдаты с аэродрома – быстро и бесплатно.
Остров считался нейтральной территорией. Драк не случалось: по неписаному закону конфликты решались в других местах, правило это соблюдали и латыши, и наши. Зимой дрались на льду Даугавы – посередине реки, а в теплое время – за стрельбищем или на лопуховом поле за кладбищем.
Если спросить у птиц, то они бы сказали, что с неба наш остров похож на щуку – длинный, с вытянутым острым носом. Там, на дальней косе, за высокой чащей дикого орешника, есть одно тайное место – песчаный мыс. С трех сторон он окружен зарослями камыша, непроходимыми, как амазонские джунгли. Попасть на мыс можно только вплавь, но зато какое это блаженство прямо из холодной реки рухнуть в горячий песок, белый и мягкий, как сахарная пудра. На мелководье, в теплой, как суп, воде дремлют щурята. Плоские и прозрачные, как будто отлитые из бутылочного стекла елочные игрушки, они покачиваются лениво в такт речной волне. Тихо шуршит высушенная солнцем камыш-трава, в орешнике свистят щеглы, сверху – пустая синь. И ни души – лишь песок, река и небо.
Неспешным брассом – течение само несло меня – я обогнул камышовые заросли. Острые листья поднимались из воды стеной, на длинных стеблях покачивались пушистые метелки. Из мелкой зыби выступала песчаная отмель, похожая на одинокий бархан, точно какому-то сумасбродному джинну пришла в голову блажь перенести к нам кусочек Сахары.