Латгальский крест
Без единого всплеска, подобно коварному аллигатору, я вплыл в заводь. Грудь коснулась песка – мягко, я вытянулся на мелководье и блаженно застыл. Вода, прогретая солнцем, была тут градусов на пять теплей, чем на стремнине.
Но что-то было не так, интуиция меня редко подводит – вытянув шею, я увидел колени. Они были нагло выставлены вверх, само тело скрывала песчаная дюна. Настроение моментально сошло на нет: весь день превращался в череду неприятных сюрпризов – сначала Валет чуть не сломал мне челюсть, после я чуть не утонул, а теперь вот какой-то самозванец, задрав ноги, развалился на моем пляже. Похоже, негодяй был один.
Дал задний ход, бесшумно погрузился. Вынырнул с левого фланга, в камышах. Прежде чем что-то предпринимать, мне хотелось рассмотреть захватчика – вдруг оккупантом окажется латышский битюг с пудовыми кулаками. Длинные стебли шуршали, покачиваясь на ветру. Я выпрямился.
В песчаной ложбине лежала девица. Абсолютно голая. На ее колено опустилась зеленая стрекоза. Ленивой ладошкой, не открывая глаз, девица согнала насекомое. И снова закинула руку за голову, раскрыв белую подмышку с золотистыми кудряшками. Такие же, только чуть темнее, с рыжеватым отливом, покрывали ее лобок. Девица сонно развела ноги, завитушки вспыхнули на солнце, словно клубок медной проволоки. Я с трудом сглотнул, во рту стало шершаво и сухо.
Голую женщину вот так вблизи я видел только один раз, в третьем классе. Сколько мне тогда было, десять лет? Нет, девять.
Валет гонялся за мной по квартире, я выскочил на лестничную клетку. Дверь к Череповым, нашим соседям, была приоткрыта – их котяра, наглый Че Гевара, сидел тут же, увлеченно валяя по кафельному полу придушенную мышь.
Прошмыгнув в соседскую дверь, я прокрался в гостиную и спрятался за шторой. Такие же шторы – тяжелые, бархатные, с золотыми кистями – висели и у нас. Черепов и мой отец до Прибалтики вместе служили в Ютербоге. В наших квартирах стояли одинаковые ореховые буфеты на львиных лапах, за буфетным стеклом красовались идентичные сервизы «Мадонна» в розово-голубой гамме, расписанные пасторальными сценами из жизни баварских пастушек, а с потолка обеих гостиных свисали неотличимые, как близнецы, хрустальные люстры.
Из глубин квартиры донесся шум – шаги и пение, дверь распахнулась, и в гостиную вошла тетя Вера.
Кроме намотанного тюрбаном банного полотенца, на соседке не было ничего. Напевая что-то, она остановилась перед зеркалом, всего в метре от меня. От ее большого распаренного тела тянуло жаром и земляничным мылом. Протяни руку, при желании я бы мог запросто дотронуться до ее круглой, как мраморный шар, ягодицы.
Тетя Вера разглядывала себя в зеркало с разных сторон, втягивала живот, вставала на цыпочки. Она поворачивалась спиной и оглядывалась, кому-то задорно подмигивая и посылая воздушные поцелуи. Хлопала себя по заду, на нежной коже оставались розовые отпечатки ее ладошки.
Потом, достав из трюмо синюю жестянку, соседка принялась мазать себя каким-то кремом, жирным и белым, как сметана.
Мне удалось разглядеть все. Я стоял совсем рядом.
Меня удивило и разочаровало, что у тети Веры между ног не было ничего, кроме пучка жестких и линялых, как мочалка, волос. Нет, я, конечно, и до этого видел голых женщин – на картинках: и игральные карты с голыми немками, и отцовская шариковая ручка, которую он прятал в глубине письменного стола, рядом с завернутым в бархатную тряпицу семизарядным браунингом. И большая картонная фотография, задвинутая за пианино, которую тайком мне как-то показал Арахис у себя дома, – на ней раскрашенная розовым дородная нимфа нежилась на берегу черно-белого лесного пруда.
Реальность оказалась скучной. Словно тот, кто ее выдумывал, был ленив или не очень умен. Неужели нельзя было придумать что-нибудь интереснее пустого места с мочалкой на загривке? Ну хорошо, не совсем пустого – спустя год Шурочка Руднева с третьего этажа с завидной гордостью продемонстрировала мне всю затейливость этого органа – дело было под Новый год, в клубной кладовке: у нас был китайский фонарик и целый кулек шоколадных конфет.
Сейчас, прячась в камышах, я стоял по грудь в воде и не знал, что делать дальше. Мне в икры щекотно тыкались мальки, страшно хотелось пить. Солнце перекатило через реку и уже висело на латышской стороне, прямо над шпилем костела.
Девица открыла глаза. Потянулась, развела руки и одним ловким и сильным движением встала. Отряхнула песок с ягодиц; к загорелой ляжке прилипла полоска водоросли, прилипла изумрудным зигзагом, вроде рунической татуировки или какого-то тайного знака.
Она стояла неподвижно и смотрела на реку. Не знаю почему, но я сразу решил, что она латышка. Военный городок не так велик, и всех своих мы знали в лицо. И хотя она запросто могла приехать к кому-то из наших в гости на каникулы, у меня была уверенность, что девчонка с того берега.
Одного со мной возраста, может, чуть старше, она напоминала циркачку – из тех, что танцуют на канате, – мускулистая и грациозная, стояла гордо, подобно птице, готовящейся взлететь. Да, именно природная грация, почти животная – так грациозен и естествен олень в лесу или ястреб в небе. К тому же ровный загар, без бледных полосок от купальника: девчонка казалась частью речного пейзажа – Даугавы и неба, летнего зноя и песчаной косы. Чуть ли не наядой или сильфидой.
А может, все мои фантазии были последствием нокаута – сказать трудно. Лицо горело, челюсть от удара налилась болью и пульсировала, в голове стоял нудный зуд, как в трансформаторной будке. И когда латышка повернулась и посмотрела мне в глаза, я даже не удивился. Будто она с самого начала знала, что я прячусь тут, в камышах. Взгляд ее, спокойный, без тени смущения или хотя бы удивления, мне выдержать не удалось, к тому же она теперь стояла лицом ко мне, бесстыже выставив острые розовые соски и все остальное.
Я натужно закашлялся, начал поправлять волосы, а она молча вытянула руку и поманила меня ладонью, ласковым жестом, лодочкой.
Путаясь в камышах, я неуклюже выбрался на берег. Остановился метрах в трех, не зная, куда девать руки. Скрестил на груди, потом заложил за спину. Упер в бока – нет, снова убрал за спину. Очень старался не пялиться на ее соски. И на все остальное.
Песок щекотно жег пятки, девица все так же молча наблюдала за мной. У нее были веснушки на носу и щеках – летние, такие высыпают и у меня, но до зимы не дотягивают – и выгоревшие в белое волосы, обрезанные чуть выше плеч. Серо- голубые глаза тоже казались выгоревшими, слишком светлыми на загорелом лице.
– Ну жара… сегодня, да… – выдавил я из себя.
Начало фразы вышло сиплым, а конец взмыл писклявым фальцетом.
Я снова закашлялся в кулак. Снова начал причесывать пятерней волосы. Стая ласточек промчалась над нашими головами, просвистела в сторону латышского берега.
Там, точно кусок школьного мела, белел тощий костел с черным крестом на шпиле. Пологие отмели выползали из воды песчаными залысинами и врезались острыми языками в зеленые холмы, из-за мохнатых яблонь выглядывали черепичные крыши с кирпичными трубами. Те самые яблоневые сады на окраине, на которые мы совершали наши августовские набеги – «крестовые походы», как называл их Арахис. Достаточно, кстати, рискованные – латышские овчарки, что сторожили сады, отличались лютостью и прытью.
Латышка никак не отреагировала на мое замечание о погоде. Ни словом, ни улыбкой – никак.
– Часа три уже, – попытался я еще раз. – Или полчетвертого. Должно быть…
Тут она кивнула. Мне удалось улыбнуться, наверное, улыбка вышла так себе, девица не ответила, лишь сузила глаза. Я вспомнил: такие глаза стеклянного бутылочного цвета с черной дробинкой зрачка у полярных лаек. Хаски, кажется, называется эта порода.
Мы с ней были почти одного роста, я незаметно расправил плечи и выпрямился. Латышка разглядывала мой подбородок, должно быть, там вовсю зрел синяк. Потом опустила взгляд, она глядела на плавки. Смотрела без смущения, без кокетства или любопытства – просто смотрела. Я втянул живот и перестал дышать. Потом она сделала жест, простой и ясный.