Латгальский крест
Валет что-то орал – грохот заглушал крик, – сидел верхом на Гусе и наотмашь бил того по лицу. Бил и орал. Втроем – Арахис, Сероглазов и я – нам удалось оттащить Валета. Лицо Гуся было разбито в кровь. Его губы повторяли одно и то же слово. Лесовоз наконец кончился, и я услышал: «Не хочу».
Арахис опустился рядом. Приподнял Гуся, по-медвежьи ухватив за плечи. Мотнул головой нам, мол, отойдите. Гусь был похож на тряпичную куклу. Мы отошли.
Все это время Женечка, закрыв рот ладонью, стоял на коленях в траве.
Валет разбил костяшки; он пососал кулак, зло сплюнул в траву красным. Сероглазов из внутреннего кармана куртки достал пачку «БТ», протянул Валету. Тот замешкался, потом вытянул сигарету. Прикурил – я заметил, как мелко дрожит огонек его спички. Затянулся, выдохнув облако дыма, затянулся еще раз и протянул сигарету Сероглазову. Тот взял.
– Моника… – сказал Сероглазов, жадно затягиваясь.
Брат не понял, вопросительно взглянул.
– Моника, – повторил Серый, выдохнув дым, – немку ту звали. Моника.
6
Зима обрушилась на Кройцбург внезапно.
Весь октябрь лил дождь, а в субботу ночью вдруг ударил мороз, да еще какой – минус пятнадцать. На рассвете повалил снег, мохнатый и крупный – с кулак. Он падал медленно, казалось, даже медленнее, чем ему положено по закону всемирного тяготения. Еще мне казалось, что город плавно погружается в какую-то белую бездну – мягкую и сонную. Исчезли звуки, пропал цвет. Ведь белый – это не цвет, это отсутствие цвета.
Парк за замком стал плоским. Деревья бледнели, постепенно сливаясь с небом. Потом пропал замок. Шпиль с железным флюгером какое-то время волшебно висел в воздухе, после растворился и он.
Я подумал, что если бы Бог существовал на самом деле и был действительно добр к людям, то именно так и выглядел бы конец света – ласково, пушисто и тихо. Без грохота и блеска молний, без разверзшихся могил и прущих оттуда толп мертвецов, без яростных архангелов с мечами и трубами. И уж конечно без четырех всадников Апокалипсиса, которых я безуспешно пытался скопировать с гравюры Дюрера в тетрадь по обществоведению.
В стекло ударился снежок, я вздрогнул. Под окном стоял Арахис без шапки, растерзанный, черный и лохматый; красными руками он лепил новый снежок.
Я запрыгнул на подоконник, распахнул форточку.
– Офигел? Стекло высадишь!
– Где Валет?
Я фыркнул: что я – сторож ему?
– Айда на спуск! К «фашисту»!
– Речка встала?
– А то! Мороз капитальный!
Место, именовавшееся у нас спуском, на самом деле было крутым обрывом, нависшим над Даугавой. Правда, река подступала к подножию только весной, в пору разлива. Летом там зеленел луг, заросший густой осокой. На самом верху обрыва располагалась полукруглая площадка с клумбой и скульптурой военного летчика. Статуя появилась давно, во время немецкой оккупации. Кстати, наш аэродром тоже построили немцы, вернее, военнопленные, которых затем отправляли в Саласпилс – концлагерь под Ригой. Так что и аэродром, и бетонные дороги, ведущие к нему, и каменный летчик – все было трофейным.
Видом своим ас Люфтваффе ничем не отличался от советского пилота – такой же шлемофон, куртка, галифе, унты; в руках он держал планшет и устремлял гордый взор в сторону водонапорной башни на латышской стороне Даугавы. В пьедестал немцы вделали свастику, теперь там белела бетонная заплатка, смутно повторяющая очертания фашистского символа. Но и без свастики все местные – и мы, и латыши – называли это взгорье над рекой просто и ясно – «у фашиста».
Именно здесь, «у фашиста», каждую зиму возникала самая крутая и самая длинная ледяная горка, да что там горка – гора, горище! – во всей округе. Сто метров отвесного льда, отполированного до хрустального звона. И не было зимнего дня, чтобы кто-то не расшиб себе тут лоб или нос или как-нибудь еще не покалечился. Тут ломали руки и ноги, получали сотрясение мозга, вышибали о лед передние зубы. Капли замерзшей крови краснели на утоптанном снегу, точно раздавленная клюква.
Когда мы с Арахисом подошли, на площадке уже толпилась малышня с санками. Они прокладывали трассу. Сани зарывались в рыхлый снег, карапузы вываливались, барахтаясь, катились под гору.
– Слыхал, Гусь пропал? – Арахис вытащил из кармана вязаную шапку шоколадного цвета, натянул на голову до ушей.
Он стал похож на гриб. Крепкий такой боровик.
– Дома сидит, – неуверенно сказал я. – Понятное дело.
– Нету его. Я заходил.
Мы помолчали. Говорить про Гуся не хотелось. Дети визжали, толкались, стараясь скатиться с горы без очереди.
– Река не замерзла. – Я ткнул рукой вдаль. – Видишь, на середине – серая полоса? Там даже и льда нет, так…
– Ну, там течение какое! – Арахис охотно сменил тему. – Там же летом такие водовороты закручивает…
– Это ведь там Гунявый утонул?
– Не, Гунявый за островом. У моста.
– А-а-а. Ну да. У моста.
Река стала белой. Снегопад выдохся, сверху сыпалась искристая пыль. Стало светло, казалось, вот-вот вынырнет солнце. Латышская сторона, дымчатая и почти сказочная, походила на немецкую рождественскую открытку – костел с крестом, острые крыши, пушистый дым из труб.
Вдруг я увидел ее – латышку с острова.
Узнал моментально, меня как током шибануло. Арахис что-то говорил, я не слышал. Латышка тоже меня узнала, я понял по ее взгляду. Она ухмыльнулась – совсем как тогда, летом, на острове, – поправила лисью шапку и отвернулась. С ней был какой-то клоп, укутанный до глаз в деревенский платок.
– Чиж! – трубил Арахис. – Ну так что, ты согласен?
– Да, да. Да! – Я одобрительно ткнул его в плечо.
И направился к латышке.
Она стояла спиной и пыталась усадить ребенка в санки. Куль падал на бок и что-то пищал. Нет-нет, наверняка сестра. Младшая. Или брат.
Мое лицо горело, в висках что-то упруго стучало. Двигаясь, словно в тягучей воде, я наконец приблизился к ней. Остановился. Под ногами сновали дети и санки. Сквозь гомон и смех внятно слышал свое колотящееся сердце. Что сказать? Как обратиться? Слов не было, я просто протянул к ней руку и тронул за плечо.
За спиной раздался трубный рык. Я обернулся, но отойти не успел. С мощью пушечного ядра в меня вломился Арахис. Я стоял на краю обрыва, и мы вместе рухнули вниз. Понеслись кувырком под откос. Снег оказался совсем сухим, глубоким и мягким, как пена, Арахис ревел и хохотал. Мы катились, взрывая белые фонтаны, наверху радостно визжали дети. Падение казалось бесконечным.
– Ты офонарел? – Я выплюнул снег, вытер лицо. – Совсем?
Арахис гоготал, развалившись в сугробе. Я вытряхнул снег из перчаток. Снег залез за воротник, набился в сапоги. Он умудрился залезть в самые неожиданные места.
– Кретин! – обернулся я, спешно карабкаясь на гору. – Идиот!
– Ты чего, Чиж? – Арахис икнул. И снова заржал.
Когда мы заползли на гору, ее там уже не было. Я огляделся, выскочил на дорогу – тоже пусто. Арахис лез с расспросами; отмахнувшись от него, я зашагал в сторону моста.
Настроение испортилось. Мимо меня, меся серый снег, ползли чумазые по самые стекла машины. Тротуар тоже не успели почистить, я шел по протоптанной тропе, иногда ступал в снег, пропуская редких встречных пешеходов. На мне были унты – высокие, по колено, с рыжим собачьим мехом. Отцовские, они были чуть велики, может, на размер-полтора. Хотя с толстым шерстяным носком это даже не ощущалось.
Я расстегнул куртку, размотал шарф.
Теплело, небо стало перламутровым, должно быть, там, на западе, где-то за мутью туч, уже садилось предполагаемое солнце. Я снял шапку и взъерошил потные волосы. Ватные крыши и деревья, высоченные сугробы, круглые, как шары, кусты – все вдруг потускнело, невинная белизна сменилась серым, скучным и грязным, словно наш город кто-то обсыпал пеплом.
Гуся нашли через два дня. Мы были уверены, что он сбежал в Клайпеду. Он мечтал устроиться матросом на торговый корабль. Ходить за Гибралтар, бросать якорь в Бискайском заливе, пересекать экватор. В белых широких штанах гулять по ночному Сингапуру, прихватив за тонкие талии пару веселых хохотушек с раскосыми глазами. Гусь был уверен, что сингапурки будут от него без ума – говоря о туземках, он указательным пальцем вытягивал край глаза к виску и складывал губы бантиком.