Сталинград
— Слышь, возьми мою шинель, ей богу, а я так посижу, выспался я вроде.
— Ладно, спи, — ответил Громов.
Он никогда не был любезен со вторым номером, но сердцем понимал сварливую и нежную заботу товарища. И Валькин, глядя иногда на угрюмого Громова, думал: «Этот уж вытащит меня, хоть без обоих ног останусь, - не бросит, зубами утащит от немца».
— Волга где? — спросил Громов.
— Вроде на левой руке, — сказал Валькин.
— Правильно, видишь, церковь белеет, это уже в Заволжъи на низком берегу.
— Мы ещё днём её видели, когда старшина сухой паёк давал.
— А справа холмики, это немец, — сказал Громов и спросил: — ты пряжку в сумке отстегнул? Патроны подручней доставать будет.
— Весь магазин разложил, — ответил Валькин. — Тут и патроны, и гранаты, и сухари, и селёдка, чего хочешь.
Он рассмеялся, но Громов даже не улыбнулся. С солнцем начался бой. Сразу определилось, что главными запевалами были наши артиллеристы и немецкие миномётчики. Они забивали все голоса боя — и пулемётные очереди, и треск автоматов, м короткое рявканье ручных гранат. Бронебойщики сидели впереди нашей пехоты, на «ничьей» земле — над их головами угрюмо, завывали советские снаряды, за их спиной рвались германские мины, с змеиным шипом резавшие воздух, сухо барабанили сотни осколков и комьев земли. Перед глазами и за спиной бронебойщиков поднялись стены белого и чёрного дыма, серо-жёлтой пыли. Это принято называть «адом». И Громов среди этого ада прилёг на дно щели, вытянул ноги и дремал. Странное чувство внутреннего покоя пришло к нему в эти минуты. Он дошёл, не сдал. Он дошёл и донёс своё ружьё, он шёл так исступлённо, как идут в дом мира и любви, как идут больные путники домой, боясь остановок, охваченные одним лишь желанием увидеть близких. Ведь несколько раз в пути, казалось, он упадёт. И вот он дошёл. Он лежал на дне щели, ад выл тысячами голосов, а Громов дремал, вытягивая Натруженные ноги: бедный и суровый отдых солдата.
Валькин сидел на корточках возле него и, шёпотом матерясь, глядел, как бушевала битва. Иногда мины шипели так близко, что Валькин прятал голову и быстро оглядывался на Громова, — не видит ли первый номер его робости. Но Громов полуоткрытыми глазами смотрел в небо, лицо его было задумчиво и спокойно. Два раза Валькин видел, как немецкие автоматчики поднимались в атаку, у него замирало сердце от страстного желания дать по ним выстрел из противотанкового ружья — они были близко, совсем близко: он хорошо различал их серо-зелёные мундиры, пилотки, видел их лица с разевающимися в смертном азарте атаки ртами. Но он твёрдо помнил, что пистолетную щель нельзя зря демаскировать, они сидели в ней для охоты по тяжёлой крупной бронированной твари, а не по вертлявым автоматчикам. Несколько раз шли немцы в атаку и отходили обратно: они не могли прорваться сквозь огонь советской пехоты. И у Валькина нарастала тревога: он внутренне чувствовал, что с минуты на минуту должны появиться танки. Он поглядывал на Громова и беспокоился — сможет ли больной первый номер выдержать бой с немецкими машинами?
— Ты бы поел чего, а? — спросил он и добавил, желая вызвать Громова на разговор, — говорил я старшине, чтоб сто грамм тебе дали, для лекарства прямо, от живота, не дал, чёрт. А сам небось сколько хочет потреблиет.
Но и этот интересный разговор не поддержал Громов. Он лежал на спине и молчал.
Валькин внезапно припал к краю щели.
— Громов, идут! — закричал он пронзительна, — идут Громов, вставай!
И Громов встал.
В дыму и пыли, поднятой рвущимися снарядами, двигались огромные, быстрые и осторожные, одновременно тяжёлые и поворотливые танки. Немцы решили прорубить путь пехоте.
Громов дышал шумно и быстро, жадным острым взором разглядывал танки, шедшие развёрнутым строем из-за невысокого холма.
Я спрашивал его потом, что испытал он в первый миг своей встречи с танками, не было ли cму страшно.
— Нет, какой там, не испугался, даже наоборот, боялся, чтоб не свернули в сторону, а так страху никакого… Пошли в мою сторону четыре танка. Я их близко подпустил — стал одну на прицел брать. А она идёт осторожно, словно нюхает. Ну, ничего, думаю, нюхай. Совсем близко, видать её совершенно. Ну дал я по ней. Выстрел из ружья невозможный, громкий и отдачи никакой, только легонько совсем толкнуло, меньше чем от винтовки. А звук прямо особенный, рот раскрываешь и всё равно глохнешь. И земля даже вздрагивает. Сила! — И он погладил гладкий ствол своего ружья. — Ну, промахнулся я, словом. Идут вперёд. Тут я второй раз прицелился. И так мне это весело, и зло берёт, и интересно, ну прямо в жизни так не было. Нет, думаю, не может быть, чтобы ты немца не осилил, а в сердце словно смеётся кто-то: «а вдруг не осилишь, а?». Ну, ладно. Дал по ней второй раз. И сразу вижу — попал, прямо дух занялся: огонь синий до броне прошёл, как искра быстрый. И я сразу понял, что бронебойный снарядик мой внутрь вошёл и синее пламя это дал. И дымок поднялся. Закричали внутри немцы, так закричали, я в жизни такого крику не слышал, а потом сразу треск пошёл внутри, трещит, трещит. Это патроны рваться стали. А потом уж пламя вырвалось, прямо в небо ударило. Готов. Я по второму танку дал. И тут уж сразу, с первого выстрела, пламя синее на броне - дымок пошёл. Потом крик. И огонь с дымом снова. Дух у меня возрадовался, и хвори никакой, сразу выздоровел. И гордо как-то себя чувствую. И так дух радуется, прямо не было со мной такого. Всему свету смотреть в глаза могу. Осилил я. А то ведь день и ночь меня мучило: неужели он меня сильней?…
Разговаривали мы с Громовым в степной балке. Солнце уже село. Сумрак наполнил балку, неясно чернели длинные противотанковые ружья, прислонённые к стенке овражка, прорытого весенней водой, мерно посапывали, завернувшись в шинели, бронебойщики. Молча сидел подле Валькин, натягивал на мёрзнущие ноги полы шинели. Лицо его было тёмным от загара и сумерек, казалось мрачным.
— Ты бы закрылся шинелью, больной ведь человек, — сказал он.
— Э, чего там!… — Громов махнул рукой.
Его взволновал рассказ о первой встрече, с танками. Глаза его словно светились в полутьме, они ведь были совсем светлыми, большими, зелёными, недобрыми.
И я сидел рядом и смотрел на него молча: на больного солдата, осилившего немцев, на человека, которому было совсем нелегко воевать, на пахаря земли, ставшего бронебойщиком не по случаю, не по велению начальства, а просто по доброй воле, от всей души.
20 сентября J942г.
СТАЛИНГРАДСКАЯ БИТВА
Месяц тому назад одна наша гвардейская дивизия со своими стрелковыми полками, с артиллерией, обозами, санитарной частью и тылами подошла к рыбачьей слободе на восточном берету Волги, напротив Сталинграда. Марш был совершён необычайно стремительно — на автомашинах. День и ночь пылили грузовики по плоской заволжской степи. Коршуны, садившиеся на телеграфные столбы, становились серыми от пыли, поднятой движением сотен колёс машин и гусениц, верблюды тревожно озирались, им казалось, что степь горит, — могучее пространство всё клубилось, двигалось, гудело, воздух стал мутным и тяжёлым, небо заволокло красной ржавой пеленой, и солнце, словно тёмная секира, повисло над тонущей во мгле землёй. Дивизия почти не делала остановок в пути, вода вскипала в радиаторах, моторы грелись, люди на коротких остановках едва успевали глотнуть воды и отряхнуть с гимнастёрок тяжёлую, мягким пластом ложившуюся пыль, как раздавалась команда: «по машинам!» и снова моторизованные батальоны и полки, гудя, двигались на юг. Стальные каски, лица, одежда, стволы орудий, крытые чехлами пулемёты, мощные полковые миномёты, машины, противотанковые ружья, ящики с боеприпасами — всё сделалось рыжевато-серым, всё покрылось мягкой тёплой пылью. В головах людей стоял шум от гула моторов, от хриплого воя гудков и сирен: водители боялись столкновений в пыльной мгле дороги, всё время жали на клаксоны. Стремительность движения захватила всех — и бойцов, и водителей, и артиллеристов. Только генералу Родимцеву казалось, что его дивизия движется слишком медленно, он знал, что в эти дни немцы, прорвав нашу сталинградскую оборону, вырвались к Волге, заняли господствующий над городом и Волгой курган и продвигались по центральным улицам города. И генерал всё торопил движение, всё повышал и без того бешеный темп его, всё сокращал и без того короткие остановки. И напряжение его воли передавалось тысячам людей, — им всем казалось, что вся их жизнь состоит в стремительном, день и ночь длящемся походе.