Засечная черта
«Ну надо же! – со звериной злобой подумал он. – Я хотел этой замарашке оказать великую честь, побаловаться с ней на сеновале, а она, тварь, вместо того чтобы ноги целовать да радоваться – кусаться вздумала! Да ее, падлу, убить за это мало!» Никифор и сам не понимал, почему он вдруг вожделел эту нищую батрачку, случайно попавшуюся ему на глаза на окраине села. Понятно, что это была лишь мгновенная прихоть, но Никифор привык, чтобы любое его желание, даже странное и мимолетное, в селе, где он властвовал безраздельно, исполнялось немедленно и безропотно. А тут – отказ. И не просто отказ, а фактически бунт! Нет, за такое – только смерть, мучительная и жестокая.
От предвкушения предстоящей кровавой расправы, да не просто расправы, а сладострастных издевательств над юной девушкой, Никифора отвлек его кучер, резко натянувший вожжи и прикрикнувший на лошадей:
– Тпрру, залетные!
Никифор чуть не ударился носом о переднюю стенку возка, резко замедлившего ход.
– Ты что, такой-разэдакий, – грозно рявкнул он кучеру. – Глаза потерял?
– Да, хозяин-батюшка, вон ведь из кустов малец на дорогу вылез с вязанкой хвороста. Видать, домой волочит. А вязанка-то поболее его самого будет, вот он и пыхтит, надрывается, ничего вокруг не видит и не слышит.
– А ну, стой! – Никифор выбрался из возка. – Дай сюда кнут!
Он выдернул из рук кучера кнутовище и, сматывая длинную толстенную кожаную плеть, не спеша двинулся к мальчонке лет семи, упавшему при виде неожиданно возникшей на дороге тройки и уронившему действительно тяжеленную, не по его силенкам, вязанку. Он растерянно хлопал голубыми глазенками, шмыгал носом. Его старенькая, видимо отцовская, шапка свалилась с головы, и взъерошенные русые волосенки, слипшиеся от пота, непокорно торчали во все стороны.
Никифор взмахнул кнутом. Мальчонка закрыл лицо руками, попытался уползти в кусты. Но не тут-то было. Никифор, озверев, хлестал долго и смачно. Затем небрежными пинками сбросил на обочину неподвижное маленькое тельце и вязанку хвороста, вернулся к возку, сунул кнут в руки побледневшего, как полотно, кучера.
– Мальчонка-то живой? – едва прошептал кучер и перекрестился.
– Да тебе-то какая с того печаль? Если и подох – так отец его мне еще и спасибо сказать должен. Одним дармоедом меньше! Пошел давай, а то много болтать стал. Гляди, как бы самому кнута не пришлось отведать!
И Никифор, которого многие односельчане, бывшие у него в долгах, именовали благодетелем, а местный священник ставил в пример другим как главного жертвователя на Божий храм, продолжил свой путь в родное село.
Никифора встречали в селе торжественно, как коронованную особу. Да он, собственно, и был почти что местным царьком, самым богатым, самым сильным и – что наиболее важно – самым наглым. Официальные власти, светские и духовные, в селе, разумеется, были: община во главе со старостой, созывавшим время от времени сельский сход, и приходской священник. Никифор их практически игнорировал, хотя в глубине души все еще по привычке слегка опасался и потому безобразничал пока не в полную силу. Он, собственно, поднялся над односельчанами не так давно, всего года два тому назад, когда удачно поднес щедрый дар подьячему в соседнем городке и развернул там торговлишку, которая расширялась и крепла благодаря его, Никифора, оборотистости, бессовестности и беззаветному пресмыкательству пред власть имущими. А еще торговлишка шла удачно потому, что Никифор сумел договориться и угодить не только власть имущим, но и молодцам самого московского атамана Хлопуни, и имели эти молодцы долю, и не малую, с его барышей. Впрочем, Хлопунины разбойники, как быстро догадался Никифор, были давным-давно с властями повязаны в один узелок. И когда кто-то – непонятно кто – этим летом Хлопуню со товарищи в Москве прихлопнул, ничего не изменилось. Просто власти естественным образом заступили на освободившееся место своих подельников, и Никифор продолжал платить все ту же негласную дань уже им.
В селе Никифор, кроме батраков и должников, денно и нощно трудившихся на хозяина и заимодавца, имел целую свиту прихвостней, хватавших объедки с его стола и с готовностью выполнявших мелкие поручения, в том числе самого гнусного характера, причем последние исполнялись с наибольшей охотой. Сейчас эта свита из сельских тунеядцев выстроилась перед крепкими дубовыми воротами, ведущими на обширный Никифоров двор, каким-то невероятным образом проведав о приезде хозяина. Впрочем, не исключено, что они каждый день с самого утра собирались перед воротами и ждали, когда же приедет их кормилец, поилец и благодетель, как они часто величали Никифора, хотя те дела, которые они проделывали вместе, никак не являлись благими.
При виде приближающегося возка прихвостни засуетились, заголосили и, поснимав шапки, кинулись навстречу, кланяясь наперебой, стремясь первым подхватить хозяина под локоток, чмокнуть в плечико. Никифор воспринимал эти знаки раболепного поклонения как должные. Он сам точно так же лебезил перед воеводою и присными его, воевода – перед князьями и боярами, а те – перед царем-батюшкой. Немного оставалось на Руси людей с чувством собственного достоинства, готовых идти на лишения и смерть за свою честь. Но эти люди были, причем не только среди высшего и воинского сословия. И одна из них, совсем молодая девчонка, сейчас чистила коровник, но еще совсем недавно, вчера вечером, она отрабатывала захват и бросок со скручиванием шеи на мешке с песком и контрольный удушающий прием под руководством раненого дружинника из тайного Лесного Стана, основанного великим князем Александром Невским.
Пир по случаю возвращения хозяина продолжался уже четвертый час. Дым стоял коромыслом, стол ломился от яств и напитков, которые по качеству и ассортименту ничем не уступали блюдам, подаваемым на пирах у князей и бояр, да и, пожалуй, у самого Государя всея Руси. Только вот посуда была деревянная да глиняная, пусть удобная и изящная, расписанная так, что глаз не оторвать, но все же не серебряная и не золотая. Что поделать! Не положено простому мужику иметь злато-серебро на столе своем. Конечно, Никифор с легкостью мог приобрести дорогую посуду, но об этом сразу же станет известно кому следует, добро немедля отымут, а Никифора, как занесшегося не по чину, публично выпорют плетьми. Никифор не сомневался, что его холуи, ползающие сейчас перед ним на коленях и восторженно вопящие со слезами на глазах о своей готовности отдать животы за «отца и благодетеля», немедля донесут на него куда следует. Он судил о людях по себе и твердо знал, что он при случае сдаст своего покровителя, воеводу, с потрохами, и вовсе не за тридцать сребреников, а совершенно бесплатно, просто из ненависти к человеку, перед которым он должен холопствовать и унижаться. Поэтому Никифор не заблуждался насчет своих дружков-лизоблюдов.
А прихвостни тем временем уже разгулялись вовсю, взяли в руки гусли да бубны, затянули песни, пустились перед хозяином в пляс. Один из них, по прозвищу Псырь, на вид крепкий, пригожий да улыбчивый, наклонился к уху Никифора и прошептал по-свойски:
– Хозяин, не пора ли веселых девок покликать? Таковые девки в большом селе имелись, как свои, так и приблудившиеся из стольного града, где они, видать, изрядно напроказничали и почли за благо сбежать куда подальше до поры до времени. Сейчас вся эта компания, прикармливаемая Ники-фором через своих подручных, подвизалась вокруг местного кабака, или кружала, который был основан в. селе по указу воеводы с целью пополнения государевой казны, а попутно и воеводской мошны. Разумеется, Никифор имел в доходах кабака немалую долю, хотя и негласную, и в беседах со старостой и священником, стремившимися закрыть сей вертеп, отстаивал существование этого заведения, ссылаясь, естественно, на интересы государства.
Сейчас, при словах Псыря о веселых девках, Никифор вспомнил про Анюту.
– Ну так кликни, коли охота есть, – милостиво кивнул он холую. – А я тем временем схожу проветрюсь.