Воля и власть
Рассохин только вздохнул, не подымая глаз от чары. Анфал легко встал, поднял, чуть натужась, тяжелую глиняную посудину, перелил хмельное в деревянную расписную бокастую каповую братину, приказал: «Черпай!», сам крупно зачерпнул, выпил, не переводя дыхание, до дна, чуя, как горячо ударило в голову, тронулся к двери. Замокшее дверное полотно глухо чмокнуло под тяжелой рукою Анфала, отокрылось в ночь. Анфал вышел на крыльцо, справил малую нужду прямо на снег. Из заречья, где темный бор почти сливался с ночным в низких облаках небом, тянуло морозным пронзительным, с легкою сырью воздухом. Снег на перильцах не скрипел, не рассыпался, а взятый в кулак сминался в ком и медленно таял. Весна, не видная еще, едва ощутимая, готова была обрушиться на боры, взломать лед на сиренево-серой реке, взорваться птичьими голосами, сумасшествием ветра, и дышалось влажно, легко, глубоко. Анфал постоял, чуя, как зыбкий холод заползает за ворот расстегнутой рубахи, холодит и успокаивает разгоряченное тело. Поправил чеканный серебряный крест на груди. Улыбнулся своему, тайному, в ночной иссиня-серой темноте представя себе ледоход на той же Двине, Печоре или Ветлуге: оглушительные удары ломающихся льдин, вывороченные с корнями лесины, ныряющие в сахарно-белом крошеве, вдохнул еще раз морозный воздух, выискивая ноздрями потайную весть близкой весны. «Нет, меня они не утопят в Волхово! – помыслил с веселою яростью. – Ишо не утопят! Гляди, я и сам кого из их утоплю! – повторил себе самому и молчаливому лесу невдали и окрест, утверждая и утверждаясь: «На Вятку уйду!»
А Рассохин продолжал сидеть в дымном жилье над чарой сельского пива, с горем понимая, как не просто ему будет совершить то, что он по тайности обещал и должен будет, ежели что, свершить в уплату за свое прощение и возвращение в Новый Город.
Глава 6
Иван Никитич пошевелил рукою подгнивший кол, тронул второй, крякнул сердито. Поистине надобно было менять всю ограду, а не латать свежим лесом это гнилье! Давешний, пятилетней давности, пожар, смахнувший полпосада, не затронул Занеглименья. А жаль! То бы все разом полымем и взялось, с оградою этой! Только оградой? Он критически оглядел терем: нет, терема было бы жаль! Зло толконувши еще раз старый кол, вываливавший из ряда, пошел к дому.
Не в подгнившей ограде было дело, и не от нее маета, а от недавнего хождения по боярам, от созерцания роскошей, иноземной посуды, ковров, оружия, порт многоценных [35], коней, что ему могли бы привидеться токмо во сне, размаха хоромного строения, что у Зерновых, что у Кошкиных, что у Акинфичей… А теперь, когда с десятками великих бояринов говорено, когда побывано, почитай, мало не у всей ли московской господы, вновь уползать в свой угол, свой кут, в свою бедную, как пронзительно виделось ныне, хоромину в одно жило, с одним дворовым слугою Гаврилой да с девкою, взятую в помочь матери с Острового «из хлеба»…
Конечно, не то житие, где за все про все одна хозяйка в дому, коей и не присесть на дню, а муж-кормилец какой-нибудь возчик, коваль, али древоделя, али мелкий разносчик с Посада, что с утра спешит со своим товаром по улицам, громко выкликая да потряхивая на спине пуда полтора-два мороженой али сушеной рыбы, или беремя крестьянского холста, и которому коли не продать товар сегодня, то и неведомо, из чего варить на завтра постные шти… А не накопивши, с трудами и горем, двух-трех гривен, и заневестившуюся дочерь замуж не выпихнуть!
У него и солонина в погребе, и зерно, и мука, и масло топленое и постное, да и не льняное какое, а самолучшее, с подсолнуха! И кадушки с грибами, ягодой, капустой, и кадь соленых сетов, и мед – Лутонин дар, и сыры, и соленый творог, и свежая баранина из деревни. Он статочный хозяин, коней кормит не сеном, овсом, княжой городовой послужилец, более того, владычный посельский, и Киприан, кажется, начинает ценить Ивана, отличая от прочих «слуг под дворским». Да и навидался он роскошен-то! И своих, и иноземных. В Орде побывал с княжичем Василием и в Кракове, в Цареграде бывал не раз… И все-таки нынешнее хождение, а паче того теперешнее состояние свое, когда надобно вернуться восвояси, и снова умалиться, снова занять свое незаметное место в череде служилых дворян, место скорее нижнее, чем верхнее – это долило!
Иван Никитич испытывал противное ощущение всех уцелевших и вернувшихся домой «ходоков», которые сколько-то слепительных дней, иногда часов, побывавши вровень с сильными мира сего, возвращаясь опять во тьму, из которой выплыли на краткий, незабвенный для них миг, уже не могут найти своего прежнего места в жизни, ропщут и надоедают всем и вся бесконечными рассказами о совершенных ими подвигах.
Ивану Никитичу, повидавшему мир, это, последнее, не грозило. Но, однако, возвращаться восвояси все одно было трудно. Начинал заползать в душу тихий не то что страх, а сомнение, что ли: а ну как теперь воспоследует остуда от великого князя Василия, а паче того – от Софьи Витовтовны, которая навряд простит ему, что он своим рассказом о тайном сговоре Витовта с Тохтамышем опорочил ее отца – великого князя литовского. Долго ли великой княгине разорить и погубить простого ратника! Отберут Островое, от службы откажут… Да и чего он добился на деле-то? Василий союза с Витовтом не разорвал, вишь, и Смоленск ему подарил, и от рязанского князя отступился! Да и нелепая война с Новым Городом не по Витовтовой ли воле затеяна? Хороша власть, когда набольший готов подарить отчину недругам своей земли! И что они все? Бояре, послужильцы, чадь, посад, торговые гости, церковь, черные люди московские? Так и согласят, так и стерпят, чтобы от воли одной литовской бабы, пусть и княгини, зависела участь всей земли! Тута меняй не меняй ограду, все одно, душа не на месте по всяк час! В государстве гниль!
В черед подумал о детях – сыны тоже тревожили. Ванята, коего он лонись определил в княжую дружину, нынче голову потерял, пропадает на Подоле у молодой купчихи-вдовы, а та и рада донельзя: «прикормила ратника»! Сам был молод, да и не без греха, а все же… А ну как и женит на себе? Не на десять ли летов старше молодца? Позор! Давно надо было хвоста поприжать охальной бабе да и Ванюху вздрючить! Он уж и на Подоле побывал, и мимо лавки той (калачами торгует) прошелся… Так-то рещи, баба вкусная, сдобная и зраком приятная, да ведь хотя бы какого вдовца себе прибрала! Парню-то и всего восемнадцать летов! То ей, верно, и любо, што млад да юн, поди, до нее и бабьей ласки не пробовал… «Прикормила»! Шалава мокрохвостая!
И все не получалось взаболь озлиться на нее. Даже и до слова дошло: остановил было, проезжая, соскочил с коня. Потупилась, вскинула глаза, потом строго, побелевши губами, произнесла: «Ивану Никитичу!», и глянула слепо. Как женки на восточном базаре глядят, коих привели на продажу… От взгляда того и онемел. Не смог никакой хулы али укоризны нанести, токмо озрел внимательно сведенные брови, тщательно выщипанные и подведенные сурьмою, темно-вишневые губы, припухлые не от сыновьих ли поцелуев? Бело-розовые «крупитчатые» руки, весь ее подбористый стан, еще не нажившейся, не нагулявшейся женки в самой той бабьей поре, когда уже и времени нет сожидать да медлить, а – час, да мой! Понял, по осторожному взгляду, по уважительному, по батюшке, величанию (да и как-то узнала, что отец!). Понял, что любит, и не смог, не похотел охаить, остудить… Верно, сама поймет со временем, что не муж он ей, а так, утеха на время! Дак уж пускай… У самого еще не проходит истома телесная при виде красоты женочьей, да вот – сперва ради памяти покойной Маши, после – ради детей (как мачеху привести в дом?), так и не женился во второй након, хоть мать и нудила временем: я, мол, стара, не седни-завтра один останешь… Так-то оно так, все так!
Крякнул еще раз, воспомня поганую ограду, которую когда-то любовно мастерил сам, подгоняя колья вплоть. Чтобы и щелей тех не было в ограде от любопытного не в меру глаза соседского али прохожей женки какой? Воздохнул, подымаясь на невысокое, в три ступени, только бы зимою от снега спасти дверь в жило, крылечко, входя в темные сени и нашаривая рукою дверную скобу.
35
…п о р т м н о г о ц е н н ы х… – порты – платье, одежда.