Воля и власть
– Когда Василья-то ждать? – вопросила государыня-мать, возясь у печи. Васька, Лутохин старший брат, недавно вернувшийся из долгого ордынского плена, нынче был на княжом дворе, пошел беседовать с самим Федором Кошкою, вроде берет его боярин толмачем к сыну своему Ивану. Оно бы в самый раз! По-ордынски Васька толмачит как по-русски, да может, и лучше того. Навычаи ордынски все ему ведомы, а Кобылины-Кошкины один из первых родов на Москве: поглядеть токмо, и то шапка с головы улетит! Да и Иван Кошкин ныне у великого князя, бают, в чести: быть при нем тоже, что при князе Василии. Дай Бог! Сколько же летов Лутоня его ждал? Верил. Горенку срубил брату у себя в деревне!
На миг Иван позавидовал двоюроднику. Сидит Лутоня на земле, корм справил княжому посельскому – об ином и горя нет! Дети – семеро, никак – подросли. Одних парней четверо! Сам заматерел. Дом справный. Не в труд и гостя принять, да угостить. Чего бы еще? Не бьется, как он, Иван, не шастает по деревням, сбирая владычный корм, не мыслит о том, каким зраком глянет на него боярин али княгиня великая!
Младший, Сергей, заботил паче Ваняты. Так-то сказать – двенадцать летов всего! Да не в отца, не в брата пошел. Вместо того чтобы там со сверстниками бегать, в горелки играть да драться, над книгами сидит! Грамоту рано постиг, а теперь вот и греческий зубрит, ходит в монастырь Богоявленья к старому иноку из греков сущих. Упорно ходит, учит! Ныне и отцу явил знания свои: сам, спотыкаясь, перевел несколько страниц из той памятной книги, что приволок некогда Иван из Константинова града. И не устает выслушивать отцовы рассказы про царский город. Може, по той стезе пойдет, по посольской? Али по церковной? Девки вроде пока не занимают его… Это ныне не занимают! – одернул сам себя, а года три еще минет, дорастет до иньшего возрасту и сам учнет бегать к какой портомойнице! А все-таки греческий учит! Иван, помнивший по-гречески всего несколько слов, втайне гордился младшим сыном. Но и тревожился более, чем о старшем, Ванюхе. Тот-то весь как на ладони. Виден, внятен, и чего ждать от него, отец понимал хорошо. Маша, Маша не дожила, не позрела сынов-то своих на возрастии! Без баушки, без Натальи Никитишны, и не вырастить, не поднять бы было ему сыновей!
Иван тяжело плюхнулся на лавку. Посидел, подумал, глядя рассеянно на худые бедра деревенской девки, что суетилась у печи вдвоем с матерью. И с лица-то некорыстна, губы толсты, глаза выпучены, да и рябая. Скользом помыслил: трудно ей будет мужика себе найти! На такую и с голодухи-то не всяк позарится!
– Снидать сядешь ле али Василья доведешь? – вопросила мать, не оборачиваясь.
– Пожду! – отозвался Иван.
Мать с того часа, как встретила Ваську у себя в деревне, смертно усталого, бегущего из Орды, оберегла от мужиков, искавших убить «татарина», и стала звать упорно Ваську не Васькой, а Васильем, и даже объяснила как-то: «Он тамо сотником был, а ноне станет княжий муж али толмач при боярине, да и в годах. Неудобно уж Васькой-то звать!» Иван, однако, себя переменить не мог, в глаза и по-заочью больше продолжал звать Васькой.
Но вот наконец заскрипели ворота (верхом приехал, понял Иван, ну, Гаврило встретит, примет коня!). Хлопнула дверь в сенях. Иван встал, пошел встречу.
– Никитичу!
– Берет тя боярин?
– Берет!
Обнялись. Васька был по-прежнему смугл, на всю жизнь прокален солнцем. Крепкие морщины острого лица еще не старили его, лишь придавали мужественности. Светлые глаза, способные холодеть и леденеть от гнева, глядели с какою-то суровой безжалостностью. Знать, столько раз видели и смерть, и плен, и муки, и скачущих встречь вооруженных всадников, что по-иному уже и глядеть не могли. Даже когда улыбался Василий, льдинки не таяли в глазах.
Мать поставила на стол мису со щами. От густого, с убоиной, варева шел пар. Наталья Никитишна сама, сдвинувши брови, достала кувшин из поставца, налила тому и другому чары. Помолясь, тотчас выпили. Несколько минут сосредоточенно и молча ели щи, крупно откусывая хлеб. Васька щепотью брал серую соль, сыпал на ломоть аржанухи.
Когда-то встретились в Орде, когда-то вдвоем ходили к иконному мастеру Феофану Греку [36], когда-то Васька служил у этого грека в подмастерьях, купленный на рынке в Кафе… Давно было! И сейчас сидят супротив друг друга два уже немолодых мужика (все же родня!), и у каждого жизнь прожита, почитай, на много за половину: на пятый десяток пошло у Ивана, а у Василья уже к шестому подбирается, и голову всю как солью осыпало – обнесло сединой. Толкуют о своих, о родне.
– От сестры, Любавы, весточку получил! – говорит Иван. – Не сдается баба никак, второго родила парняка!
– А самый первый ейный?
– Алеха-то? Служит! Уже и на Волгу ходил с князем Юрием! В батьку сын, в Семена!
– А с отчимом как?
– А што ему отчим! Рос, почитай, у батьковой родни, а ныне – воин, муж! Гляди, и оженят скоро! От родни, никак, деревню получил, не то получит, как-то так, словом… Не обижают ево!
– А заходит?
– Заходил…
Ивану неловко баять, что Алексей, как мнится Ивану, так-таки не простил ему батькиной смерти в бою на Воже. Навроде Семен тогда Ивана телом своим прикрыл… Иван нынче и сам иногда начинает думать, что так и было, хотя – что там было о двадцати с лишком летов тому назад! Не прикрывал, того не было, а вот умирал Семен на руках у Ивана, и спасти друга, зятя, мужа сестры, Иван не сумел.
Сидят два немолодых мужика, беседуют о делах господарских, об Орде, о службе, о князе Витовте, будь он неладен! О настроениях в семействе Кобылиных, да о том, что Иван Федорыч с отцом, Федором Андреичем Кошкою, не зело мирен.
– Круто тебе меж их поворачиватьце будет! – говорит Иван.
Васька супит бровь, молча наливает себе в чару Лутониной медовухи. Возражает, подумав:
– Не ведаю! Токмо в ордынских делах старик поболе смыслит сына свово! А Иван-от Федорыч у князя самого в любовниках ноне, в той и докука!
Иван Никитич вздыхает, наливает чару в свой черед. Оба молча пьют. В льдистых глазах Василия проходят ордынские памяти. Иван, прищурясь, сравнивает Ваську с Лутоней. «Братья, а как не схожи!» – думает он.
– Леха Семенов сказывал, – говорит он, чтобы только не молчать, – под Казанью в степи напоролись: мертвяк, уж звери все лицо объели ему, и раненая лошадь… А лошадь жива еще! Лежит, голову приподняла и смотрит на их, и будто плачет. Старшой велит Лехе: добей! А Лехе и от запаха падали-то дурно стало: человечина, дак! Слез, а из-под мертвяка зверек какой-то юркий, навроде колонка али куницы… Смотрит, глазки-бусинки, а пасть в крови, значит, человечину жрал! А конь глядит, и навроде слезы из глаз… Старшой понял, слез и сам горло перерезал коню. И вороны тут – целой тучей… Так вот!
– Так вот… – эхом, как о привычном, сто раз виденном, отзывается Василий (в степи не то еще повидать мочно!).
– В боях-то бывал? – прошает Ивана.
– А как же! – обрадованно отвечает Иван. – Бает, даже срубил одного комонного сам! В отца сын, воин! Коня вот пожалел…
– Коня, однова, жальче бывает, чем людина! – соглашается Васька и снова пьет.
И молчат. По-хорошу молчат. И тот и другой чуют, что свои, не чужие, не сторонние один одному, и это греет паче слов.
А Наталья Никитишна присела к столу, подперевши щеку рукой. Глядит на рослых пожилых мужиков, одного из которых сама растила, подымала после страшной гибели мужа, а другого недавно приветила в Островом, сердцем поняв, что свой.
«Не было бы беды! – думают братовья. – Аль измены от князя самого! А так-то живем! Без нас, ратников, и княжество не стоит! Нече без нас не содеитце!»
Васька подымает холодные и светлые глаза. Прошает, когда померла Маша.
– А у меня в Орде женка была, татарка. Потерял! И сына… чаготаи увели… – говорит, отводя предательски проблеснувший взор.
– Жива ай нет? – прошает Иван.
– Не ведаю!
Васька молчит, потом, молча, наливает чары:
36
Ф е о ф а н Г р е к (ок. 1340 – после 1405) – выдающийся живописец, работал в Византии и Древней Руси, писал фрески, иконы, миниатюры. Исполнил фрески в церквях Константинополя, Галаты, Халкидона, Кафы (Феодосии). На Руси расписал Спаса на Ильине, церковь в Новгороде, вместе с Симеоном Черным церковь Рождества Богоматери, Архангельский собор, вместе с Андреем Рублевым и Прохором с Городца Благовещенский собор в Московском Кремле.