Жизнь с нуля
Она слезла с табурета, чтобы поставить на стол пустую чашку, и продолжила свою болтовню обо всем и ни о чем (главным образом ни о чем). А я не решался прервать этот поток слов. Я знал: перебьешь Пакиту один раз – считай, целый день пропал. Когда ее перебивают, она теряет нить, а когда теряет нить, то начинает все сначала. Но у меня уже не было в запасе целого дня.
Зная Пакиту, я понимал, что было бы совершенно бесполезно говорить ей:
– Извини, мне надо умереть в одиннадцать ноль-ноль, ты не могла бы оставить меня одного?
В худшем случае она сказала бы:
– О’кей, не вопрос, зайду попозже. Во сколько тебе удобно?
А в лучшем:
– Что ты несешь?
Как объяснить ей, что сегодня утром, разлегшись на кровати в новеньком темном костюме, я готовился умереть, потому что на календаре пятнадцатое февраля, на часах уже почти одиннадцать, а пятнадцатое февраля, одиннадцать ноль-ноль – это день и час моего рождения?
И не просто день рождения, а роковая дата.
– Да? А я и не знала! С днем рождения, зайчик!
Спасибо.
– Давай отпразднуем это вместе с Насаром.
Это было бы затруднительно, поскольку минут через двадцать мне умирать. Извини.
– Так значит, ты в воскресенье не придешь к нам есть блинчики?
Нет, конечно.
– Надо же, какая хрень.
Да, конечно.
Что поделаешь, я не чувствовал себя в силах начать подобный разговор.
Не думайте, будто печальные факты прошлого стали для меня открытием, от которого я впал в депрессию. Напротив, у меня была уйма времени, чтобы осознать и переварить их. Эту семейную сагу мне рассказывали с раннего детства и достаточно часто. Более того: я начал усваивать ее еще в материнском чреве, затем мне добавляли ее по капле в содержимое соски, а позже подмешивали в мясное пюре из баночки; и наконец, я регулярно, почти до двенадцатилетнего возраста, слышал ее от отца, который повторял свой рассказ кстати и некстати.
Да, это так: все мужчины в моей семье (с отцовской стороны, разумеется) родились в 11:00 утра (правда, отец родился в 11:06, но в семье подозревали, что тут какая-то ошибка. Возможно, часы спешили на шесть минут. А может быть, мой дед, надеясь обмануть судьбу, неверно указал в метрике время рождения сына. Надо сказать, что дедушка в день рождения папы был мертвецки пьян, как, впрочем, и накануне, и за два дня до того, и во все предыдущие дни. А также во всю свою последующую, слишком короткую жизнь. Вот почему он не сразу сообразил, что время рождения ребенка надо записать, хотя по логике вещей он должен был об этом догадываться… Но это всего лишь гипотеза, я ничего не могу сказать наверняка).
Мужчины в моей семье рождались в разные дни, но всегда в одно и то же время – 11:00 утра. И, что забавно, все без исключения умерли опять-таки в одиннадцать утра, в день своего тридцатишестилетия, не успев задуть свечки и попробовать торт: одиннадцать утра – неудачное время. Во всяком случае, для десерта.
И в довершение несчастья все они умерли глупейшим образом.
Мой прапрадед, Морван, утонул в собственном биде.
Моего прадеда, Морена, разорвало на мелкие кусочки.
Моего деда, Мориса, лягнул осел. (Я его как сейчас вижу. Не деда – мне не довелось с ним познакомиться, – а осла. Здоровенного мохнатого осла пуатевинской породы, у которого член при эрекции становился размером с небольшой обелиск и который пережил деда на двадцать лет. Нельзя позволять десятилетним мальчикам смотреть на эрекцию у осла. Узнав, что на свете существует нечто подобное, рискуешь на всю жизнь лишиться самоуважения.)
Мой отец, Мори, был убит воздушным шариком, лопнувшим у него в руках.
А сейчас я, последний в роду, дожидаюсь 11 часов утра сегодняшнего дня – момента, когда, согласно семейной традиции, настанет моя очередь отойти в мир иной.
* * *
Когда умер мой отец, мне только что исполнилось двенадцать лет. И я остался совсем один. Мать сбежала давно, вскоре после моего рождения – наверно, ее пугала перспектива тридцать шесть лет смотреть, как подрастает ее обреченный сын, а всю оставшуюся жизнь оплакивать его – будучи вдобавок еще и вдовой. По большому счету я не вправе был обижаться на нее за это.
Надо сказать, мои родители жили не как голубки в гнездышке, а скорее как пауки в банке. По крайней мере, мне так кажется, ибо, сколько я себя помню, отец называл мать не иначе, как «эта», или же (в дополнение к разнообразным характеристикам) «… поганая», всякий раз, когда заговаривал о ней, а это случалось нечасто, главным образом после обеда или ужина, за которым было выпито много вина.
Вообще лексикон у моего отца был богатый и выразительный, и в любых обстоятельствах у него находилось для человека доброе слово. Меня он обычно называл «чертов обалдуй», или «чертов тупица», или «балбес», а себя – «придурок» и «кретин несчастный». По детской наивности я думал, что это общепринятая фигура речи, пока однажды сам не назвал его «придурком» и, без промедления ощутив последствия, не усвоил, что, легко и вдохновенно глумясь над собой, глумление других он пресекал мгновенно.
С годами я понял, что мой отец был подвержен депрессии и жил с мыслью о предстоящей безвременной кончине. В общем, смерть отравила ему жизнь.
* * *
Можно сказать с уверенностью, что в жизни моего отца не было дня, когда бы он не считал, сколько ему осталось, словно приговоренный к смерти в тюремной камере.
Каждый вечер он зачеркивал красным сегодняшнее число на дешевом календаре, который висел у нас на внутренней стороне кухонного шкафа. Это был такой ритуал. Он не пропускал ни одного дня, что бы ни происходило вокруг.
Он не расставался с календарем даже летом, когда мы уезжали на каникулы: наклеивал его на дверцу багажника, чтобы иметь возможность зачеркивать числа стоя. Как подобает мужчине.
И каждый раз, когда мы открывали багажник, Время, не склонное прерывать свой бег, обретало для нас зримый облик, изящно дополненный горным пейзажем или котятами в корзинке.
Отец зачеркивал очередное число без комментариев, молча, сжав губы, глядя в пространство, но словно бы с настороженностью, которая год от года становилась все более явственной.
Накануне своего тридцатишестилетия – я прекрасно это помню – отец, постукивая кончиком ручки по завтрашнему числу, аккуратно обведенному черным, сказал мне:
– Знаешь, Морти, завтрашний день не обещает мне ничего хорошего…
– Почему? – спросил я и, с целью затемнить тот факт, что следующий день, 25 мая, почти наверняка станет для моего отца последним, высказал нелепое предположение: – Ты не любишь свой день рождения?
– М-ммм…
– А я свой обожаю! Я всегда получаю в подарок чего-то неожиданного.
– Не «чего-то неожиданного», а «что-то неожиданное». Черт возьми, Морти, тебе не кажется, что к двенадцати годам ты уже мог бы научиться говорить правильно?
– Вот и у тебя завтра будет какой-нибудь сюрприз! – быстро сказал я, чтобы сменить тему.
Говоря это, я имел в виду портсигар, который смастерил для него своими руками из старой коробки из-под заплаток для велосипедных шин фирмы VELOX – я нашел ее в чулане, перекрасил в кроваво-красный цвет и вывел золотой краской его инициалы: М.Н. То есть Мори Негруполис (мы всегда произносили «Негруполис» вместо «Некрополис». И не следует осуждать нас за это, хотя, как я выяснил впоследствии, одно время фамилия моих предков звучала именно так: «Некрополис». Согласитесь, у семьи, в которой все представители мужского пола отбрасывали коньки на середине дистанции, фамилия Некрополис выглядела бы назойливой тавтологией).
Я повторил наигранно веселым тоном:
– И еще какой замечательный сюрприз! Вот увидишь!
– Этого я и боюсь, – вздохнул отец.
В дальнейшем он смог констатировать, что был совершенно прав.
Я, впрочем, тоже смог в этом убедиться, ибо в 11:01 следующего дня мой покойный родитель уже утратил возможность порадоваться тому, что интуиция не подвела его. Он едва успел полюбоваться чудесным красным портсигаром – и тут же рухнул во весь рост на кафельный пол кухни.