За белым кречетом
Плавание по незнакомой реке в одиночку — всегда дело напряженное. А тут еще, желая поскорее распрощаться с Серегой и Таней, я забыл попросить у него клея. Правый борт моей старенькой надувнушки заметно приспускал, и приходилось время от времени подкачивать его «лягушкой». Ружья у меня не было, палатки тоже, и я решил плыть и день и ночь, покуда хватит сил, пока не выйду к людям.
Река то ускоряла бег, предательски прижимая к береговым кустарникам, то выносила на широченные плесы, где трудно было определить течение, столь медлительным оно было. Иногда я ставил весла вертикально, Натягивал на них вкладыш из спальника и при попутном ветре плыл как бы под парусом. И опять река стремительно набирала темп, выносила меня на шиверу, тут уж приходилось смотреть в оба, не зевать. Потом тащила к кустарникам. В лесной тишине и постоянном шуме воды я с удивлением все явственнее и явственнее стал слышать пение. Мощный хор мужских голосов словно наяву исполнял то песнь о Стеньке Разине, как он княжну бросает в набегавшую волну, то шаловливые из репертуара хора имени Пятницкого. Приходилось встряхивать головой, но пение не исчезало. Впервые со мной происходило такое. От постоянного недоедания начались галлюцинации.
Я сам отыскал пятое гнездо кречетов. Но подойти к нему не решался. Высокие кустарники преграждали к нему дорогу. Забравшись в них, я вскоре поспешил вернуться из-за страха потерять лодку. Показалось, что ее может смыть волной. Птиц в гнезде не было видно, и я не стал рисковать.
Почти после четырнадцатичасового плавания по правому берегу показались три чума. Два темных и белый посередине. Тут же я вспомнил наказ Саши Диппеля непременно побывать у ненцев.
Я взял бинокль. Возле каждого чума стояли нарты с тюками, а рядом я приметил людей. Должно быть, воспользовавшись ясной, солнечной погодой, впервые установившейся после дождей, хозяйки решили просушить вещи, хранящиеся в тюках, и были заняты своим домашним делом. У белого чума бегала ребятня, а две женщины в длинных, до пят, цветастых платьях деловито раскладывали на траве оленьи шкуры.
Только когда лодка моя ткнулась в берег, взвыли собаки, заметили меня и женщины. Одна из них была пожилая, вторая — похоже, ее дочь, розовощекая красавица с иссиня-черными волосами, завязанными на затылке в тугой пучок. Это и была, как я догадался, Маша Лаптандер. Чуть сконфузившись, она из-под руки разглядывала, как я вытаскиваю на берег лодку и в окружении подоспевших собак и ребятишек поднимаюсь к чумам.
То, что я увидел на траве, заставило меня застыть в изумлении, как если бы передо мной вдруг раскрыли ларь с драгоценными цветными каменьями.
По северу я поездил немало, бывал и у эвенков, и у чукчей, и у долган. Но все, что я видел до сих пор, показалось мне менее красочным и ярким по сравнению с вещами, разложенными на траве перед белым чумом ненцев Лаптандер.
Чего здесь только не было! Шубы, сумки, упряжь, покрывала, меховые чулки, сапоги, рукавицы и шапки. Нарты, стоявшие у чумов, как выяснилось, были у ненцев наподобие наших сундуков. В тюках хранились вещи на разное время года. Сейчас, в летнюю пору, меховые одежды для зимы.
Пришлось бежать за фотоаппаратом. Маша поначалу отнекивалась, а потом, поверив в мой неподдельный интерес, согласилась продемонстрировать шубы на себе. Орнаментированные, искусно расшитые ленточками, материей различного цвета, шубы предназначались для ношения в будни, в праздники, в особо торжественных случаях. Ребятишки, увидев Машу в зимней одежде среди зелени тундры, рассмеялись, развеселились и бросились наряжаться в свои одежды. Скоро суета вблизи чума начала походить на праздничный маскарад.
Дети подтаскивали унтайки, сапожки, требовали снять то одно, то другое. А когда я спрашивал, кто шил, кто сделал, указывали на Машу. Маша смущалась и отвечала, что это мать ее научила, а без ее уроков ничего подобного она сделать, конечно, не смогла бы. Но мать, с затаенной улыбкой, не без грусти смотревшая на все, сказала только, что руки у ее дочери золотые.
Я снимал сумки, сделанные из оленьей замши,— ровдуги. Они были так же искусно орнаментированы, как и шубы. В сумках перевозили вещи во время перекочевок. А ребята, порывшись в тюках, принесли старинные ненецкие женские шапки. Спереди они были обшиты песцовыми хвостами, а сзади на них цветными ленточками вышиты, как мне показалось, глаза диковинных птиц. «Пусть все знают, что идет моя жена по тундре» — поется в ненецкой народной песне. Но тяжелые подвески, как выяснилось, имели и чисто утилитарное значение: при езде на нартах, когда дует ветер и подбрасывает на кочках, они помогали удержаться шапке на голове.
— Однако хватит. Пойдемте в чум, покушать пора,— пригласила хозяйка.
Вскоре все расселись на шкурах вокруг низенького столика. Варилась уха, а на закуску был предложен только что вытащенный из сети щокур. Сырая, чуть подсоленная рыба — деликатес в здешних краях. А затем жареная ряпушка — царская селедочка. Крепкий чай. С сахаром только было плоховато, и я сбегал, принес оставшиеся полпачки. Пригодились, однако. Я чувствовал, как в меня вливаются силы.
Маша рассказала, что окончила десятилетку и, возможно, пошла бы учиться дальше, но внезапно умер отец. Известный оленевод был. Вот и пришлось Маше стать хозяйкой в чуме при старой матери. Зимой они живут в Белоярске, а летом забирают малышей из интерната и приезжают сюда, на берег Щучьей. Старшие братья в это время оленей пасут в колхозных стадах, а она с меньшими управляется.
— Чум у нас как дача,— шутила Маша.— И только кажется, что жить в нем неудобно. Натопишь, так теплее, чем в доме зимой бывает.
Я вспомнил, что ей просил передать привет Саша Диппель. Маша зарделась, заулыбалась, сказала, как же, помнит его. Попросила, если увижу, тоже передать привет от нее и Васятки, а потом уж как бы ненароком спросила, по какой надобности я пропадал в тундре и куда плыву. Удивительно вежливый народ ненцы. Увлекшись съемкой меховых нарядов, я и позабыл представиться. Рассказал. Калякина здесь знали, ученых, что птиц изучают, тоже, а вот что за птица кречет, которую мне хочется сфотографировать, не сразу уяснили.
— Ханавей,— сказала Маша,— гусиный пастух по-нашему.
— Нет,— попытался объяснить я.— Ханавей — это сапсан. Немножко на кречета похож. Но только сапсан с черными усами, и он белым не бывает. А среди кречетов совсем белые встречаются.
— Белые,— повторила Маша, что-то вспоминая.— Вроде слышала, отец рассказывал. Очень редко бывают. Они весной за куропатками гоняются.
Вот, подумал я про себя, вроде и на той же реке живут да не месяц, а годы, а кречеты им не так часто встречаются.
Выпив еще чашку чая, я поблагодарил, пора было и отправляться дальше. Все семейство Лаптандер высыпало на берег меня проводить. Я вымахнул на речной простор, подальше от берегов, предоставив реке нести лодчонку по своему усмотрению. Солнце ощутимо пригревало, после обильного угощения не хотелось шевелиться, меня неодолимо потянуло в сон, и я заснул.
Проснулся от крика. Обернулся — на оранжевой лодке меня догоняли Сергей с Таней, а Сергей кричал: «Лебеди, смотри, лебеди!» Я посмотрел в сторону берега и увидел четырех белых лебедей, поднимающихся с воды. Набрав высоту, они сделали круг и полетели над рекой туда, где нас уже не было.
Так и получилось, что на стационар мы вернулись все вместе, как и подобает. Сергей сказал, что не захотел продолжать работу впроголодь, решил сходить за продуктами, а потом вернуться на моторке и продолжить обследование берегов реки, как того требовало задание.
Едва мы добрались до знакомой избы-стационара, как пришлось тут же пересаживаться в моторку и мчаться на факторию. Там уже стоял почтовый катер, вот-вот он должен был тронуться в обратную дорогу к Салехарду. Следующей оказии можно было ожидать не раньше чем через неделю, а то и до самой осени, если в связи с улучшением погоды река быстро начнет обсыхать.
Мы поспели. Катер уже разворачивался, когда Серега ловко подогнал к его борту моторку и, помахав на прощание рукой, повернул к стационару, где возвратившиеся из экспедиции ученые собирались за обеденным столом.