Жена винодела
– Здесь от меня никакой пользы, – пыталась возразить Селин.
– Знаю, – мягко ответил Мишель, – но вокруг нас многие сочувствуют немцам, а кое-кто из местных завидует нашему успеху. Пожалуйста, не ездите никуда. Понимаю, я слишком многого прошу, но я хочу вас уберечь.
Тео одобрительно хмыкнул, и мужчины, не дожидаясь ответа, ушли.
Мало того, что Селин не попадала на сбор урожая – уже само по себе наказание, – так еще и эта Инес, стопроцентная католичка, укатила в Реймс к подружке, не думая ни о работе, ни о неудобстве, которое доставила Мишелю и Тео, забрав машину. Селин пыталась ей сочувствовать, но все-таки – как можно быть такой эгоисткой?
Примерно час Селин заставляла себя прибираться по дому, а потом сдалась и направилась к двери, ведущей в подвал. Погреба всегда служили ей утешением.
Она взяла лампу и пошла вниз по лестнице, поеживаясь от подземного холода. Здешняя тишина действовала как целебный бальзам. Под землей Селин могла побыть наедине со своими мыслями, – а сейчас все они были о семье.
Накануне она наконец получила письмо от отца, которое доставил таинственный друг Мишеля, – видимо, он путешествовал по всей зоне немецкой оккупации, доставляя и собирая сообщения, – и с облегчением узнала, что отец и дед с бабкой не арестованы и не депортированы. Однако всем троим пришлось зарегистрироваться как евреям и отцу запретили работать на винодельне, которой он руководил тридцать лет, так что некоторые опасения Селин подтвердились.
«Сейчас опаснее всего, – писал отец, – ситуация с бабушкой и дедушкой, и я очень за них тревожусь. Они родились в Польше, и французское правительство, боюсь, больше не считает их французами. Сейчас они в безопасности, но надолго ли? Я беспокоюсь о нас всех, но знаю, моя дорогая, что о тебе Тео позаботится, и это меня утешает. Настали ужасные времена, молюсь, чтобы тьма скорее рассеялась».
В ответном письме, отправленном с тем же другом Мишеля, Селин, чтобы успокоить отца, рассказывала о жизни в Шампани легко и весело, дескать, тут все по-прежнему замечательно, поскольку не хотела, чтобы он переживал еще и за нее. Напиши она, что видела развешанные по городу карикатуры на евреев с чудовищными крючковатыми носами, отец бы перепугался. Именно по его совету она перебралась к Тео, а теперь боялась, что будет сожалеть об этом до конца жизни.
Селин спускалась все глубже, и ее шаги отдавались эхом в прохладных меловых пещерах. Вот 1939-й и 1940-й, первые два урожая военных лет. А вот здесь полагалось быть шампанскому блан-де-блан урожая 1936 года, с которым Тео экспериментировал в 1938-м, но его нет – что не было спрятано, давным-давно реквизировано немцами. Хотя Селин знала все запутанные извилистые коридоры как свои пять пальцев, в эти дни она иногда чувствовала себя так, как будто заблудилась, – до такой степени пустота изменила облик погребов.
– Bonjour! – Со стороны лестницы, гулко отдаваясь в коридорах, донесся незнакомый мужской голос с выраженным немецким акцентом. Селин обмерла. – Эй, кто там внизу?
Кровь застыла у Селин в жилах. Она быстро погасила лампу, ее сердце бешено колотилось.
– Меня не проведешь. – Эхо низкого голоса разнеслось по погребам. – Твоя лампа только что погасла, и я точно знаю, где ты. – Голос звучал вкрадчиво, с придыханием, а тон был развязным.
Мысли Селин заметались. Погреба тянутся на многие километры, уходя все глубже в землю под Виль-Домманжем, но попробуй она скрыться, ее неизбежно выдаст звук шагов, да и свет лампы, которую придется снова зажечь, чтобы найти дорогу. Теперь, когда немец знает, что она здесь, от него не спрятаться. Но что ему нужно?
– Даю тебе шестьдесят секунд. Выходи! Или буду стрелять.
– Пожалуйста, не надо, погодите! – крикнула в ответ Селин, и подлое эхо усилило нотки страха в ее голосе. Она была в ловушке: – Я иду. Я ничего плохого не делала.
Чтобы не сделаться слишком легкой мишенью, зажигать лампу Селин не стала. Торопливыми шагами она пошла в сторону лестницы и, дважды споткнувшись по дороге, поднялась по ступенькам на яркое утреннее солнце.
– Так-так, – хмыкнул немец, – это ты, я так и думал. – Теперь, когда они оказались лицом к лицу, Селин его тоже узнала. Это был тот самый офицер, который командовал ограблением Виль-Домманжа в июне 1940-го: широкоплечий, с усиками карандашом и темными глазами-бусинами. Но на лицо она взглянула лишь мельком, поскольку не могла оторвать глаз от пистолета в его правой руке. Ствол пистолета был направлен прямо в сердце Селин; до сих пор никто еще не целился в нее в упор.
– Не хочешь мне что-нибудь сказать? – Немец явно издевался. – Я думал, французы вежливые. Разве у вас не принято говорить при встрече «добрый день» даже незнакомому человеку? Ну, а мы-то знакомы, верно? Мы старые друзья.
– Д-добрый день, – выдавила Селин, не отрывая глаз от пистолета.
– Селин, если не ошибаюсь? Или правильнее называть тебя мадам Лоран?
– Да, – еле слышно пролепетала она в ответ. – То есть да, я мадам Лоран.
– До чего же ты нервная, как я посмотрю!
– Вы… вы же наставили на меня пистолет.
Немец вдруг расхохотался, но не весело, а угрожающе. Но пистолет все же опустил, хотя в кобуру не убрал.
– Итак. – Смех оборвался так же внезапно. – Чем ты тут занималась? Когда женщина в одиночку спускается в погреба, это уже подозрительно, а ты еще и погасила свет, как только услышала мойголос. Почему? Что ты задумала? Ты что-то прячешь?
– Нет, ничего. – Селин сложила руки в умоляющем жесте. – Клянусь, я просто… Вы меня перепугали.
– Извинений мне не надо. Мне надо знать, что ты делала там, внизу.
– Просто… просто побыть в одиночестве.
– В одиночестве?
– Да.
– Да, господин гауптман, – поправил ее офицер, – обращайся ко мне как положено.
– Да, господин гауптман, – быстро произнесла Селин.
– Теперь объясни, что это значит. Какое отношение имеют погреба к одиночеству?
Селин должна была сказать правду.
– Я тоскую в разлуке с родными. А мой отец, сколько я себя помню, работал на винодельне в Бургундии. Он делает – делал – вино, и когда я чувствую себя особенно одинокой…
– С какой целью ты здесь? – перебил немец, и Селин сообразила, что бормочет себе под нос.
– В погребах я чувствую себя ближе к отцу. Они напоминают мне дом, который я, может быть, больше не увижу.
Немец принялся рассматривать Селин, и глаза его потемнели. Наконец он убрал пистолет в кобуру, и Селин облегченно расправила плечи.
– Спускаться в одиночестве в погреба – подозрительное действие, особенно для женщины. Нам известно, что там ведется подрывная деятельность против фюрера. Совсем недавно, на прошлой неделе, мы раскрыли в Аи подпольную типографию. Человек печатал у себя в винном погребе листовки. Знаешь, что с ним стало?
Селин покачала головой, боясь, что угадала.
Офицер широко улыбнулся, оскалив острые, словно звериные, зубы, и, глядя Селин прямо в глаза, наставил на нее, как пистолет, большой и указательный пальцы правой руки.
– Мы расстреляли его, мадам. И если я когда-нибудь застану тебя одну в погребах…
– Поняла. Господин гауптман.
Офицер не шелохнулся и не отвел тяжелого взгляда.
– Ты, – его губы презрительно искривились, – упомянула об отце. Он у тебя еврей, верно?
Внутри у Селин все перевернулось, и пришлось собрать все свое самообладание, чтобы держаться спокойно.
– Да. – Отрицать не было смысла, немец наверняка все уже знал. Селин слышала, что германская комендатура ведет учет очень аккуратно.
– Ни за что бы не догадался, в тот раз. А сейчас вижу. А ты очень хорошенькая для еврейки.
Селин почувствовала, как вспыхнули щеки, не то от страха, не то от смущения. Она промолчала, а офицер прищурился:
– Я только что сделал тебе комплимент. В ответ ты должна меня поблагодарить.
Селин сглотнула:
– Благодарю.
– Прекрасно. Теперь вот еще что. Вряд ли мы были представлены друг другу как полагается. А ведь тебе, мадам Лоран, следовало бы знать мое имя. Особенно если нам предстоит стать друзьями.