Мы вынуждены сообщить вам, что завтра нас и нашу семью убьют. Истории из Руанды
— И тогда, — продолжала она, — директор колледжа, бельгийка, сказала обо мне: «Да, вот эта, она тутси первой категории, забирайте ее». И нас исключили. В тот день никто не был убит. Некоторым девочкам плевали в лицо и заставляли ползать на коленях, а кое-кого избили. А потом мы ушли оттуда. Пешком.
ПО ВСЕЙ РУАНДЕ ИЗБИВАЛИ И ИСКЛЮЧАЛИ ИЗ УЧЕБНЫХ ЗАВЕДЕНИЙ УЧАЩИХСЯ-ТУТСИ, И МНОГИЕ ИЗ НИХ, ДОБРАВШИСЬ ДО РОДНЫХ МЕСТ, ОБНАРУЖИВАЛИ, ЧТО ДОМА ИХ СГОРЕЛИ. В тот раз беду пробудили события в Бурунди, где политический ландшафт выглядел почти так же, как руандийский, если смотреть на него сквозь заляпанное кровью стекло: в Бурунди военный режим тутси захватил власть, и уже хуту пришел черед опасаться за свою жизнь. Весной 1972 г. часть бурундийских хуту попыталась восстать, но восстание было быстро подавлено. Затем во имя восстановления «мира и порядка» армия провела в масштабах всей страны истребительную кампанию против образованных хуту, в ходе которой было убито немало и неграмотных хуту. Лихорадочное безумие геноцида в Бурунди превзошло все, что предшествовало ему в Руанде. Как минимум 100 тысяч бурундийских хуту были убиты весной 1972 г., и как минимум 200 тысяч удалились в изгнание как беженцы — и многие из них бежали в Руанду.
Приток бурундийских беженцев напомнил президенту Кайибанде о способности этнического антагонизма взбадривать гражданский дух. Руанда прозябала в нищете и изоляции, и ей был нужен толчок. Итак, Кайибанда потребовал, чтобы главнокомандующий его армии, генерал-майор Жювеналь Хабьяримана, организовал «комитеты общественной безопасности», и представителям тутси снова напомнили, что означает правление большинства в Руанде. На сей раз число смертей было сравнительно невелико — оно исчислялось «всего лишь» (как руандийцы расценивают такие вещи) сотнями, — но еще по меньшей мере 100 тысяч беженцев-тутси покинули Руанду.
Когда Одетта говорила о 1973 г., она не упомянула ни Бурунди, ни политическую удачу Кайибанды, ни массовый исход беженцев. Эти обстоятельства в ее памяти не фигурируют. Она придерживалась своей собственной линии жизни, и этого было достаточно: однажды утром, когда она сидела с набитым хлебом ртом, ее мир снова рухнул, потому что она была тутси.
— Нас было шестеро — девушек, которых выгнали вон из нашего колледжа, — рассказывала она. — Я взяла свою дорожную сумку, и мы тронулись в путь.
Спустя три дня, покрыв расстояние в 50 км, они прибыли в Кибуе. У Одетты жили там родственники — «сестра моего зятя, которая вышла замуж за хуту», — и она рассчитывала остановиться у них.
— Этот человек был точильщиком, — рассказывала она. — Я увидела его перед домом, он сидел у точильного круга. Поначалу он меня проигнорировал. Я подумала: он что, пьян? Неужто он не видит, кто перед ним? Я сказала: «Это я, Одетта». Он отозвался: «И чего явилась? Сейчас ведь учебный год». Я сказала: «Нас исключили». А он говорит: «Я не даю пристанища тараканам». Вот что он сказал. Сестра моего зятя подошла ко мне и обняла, а он… — Одетта хлопнула в ладоши над головой и рубанула ими воздух перед грудью, — а он грубо оттолкнул нас друг от друга. — Одетта посмотрела на свои простертые руки и уронила их. Потом засмеялась и сказала: — В 82‑м, когда я только-только стала врачом и моим первым местом работы была больница в Кибуе, первым пациентом, который ко мне попал, оказался этот самый человек — мой свойственник. Я не могла на него смотреть. Я дрожала, и мне пришлось выйти из палаты. Мой муж был директором больницы, и я сказала ему: «Я не могу лечить этого человека». Он был очень болен, а я давала клятву, но…
* * *
В Руанде история девушки, которую прогнали, как таракана, и которая возвращается как врач, должна быть — по крайней мере, отчасти — историей политической. И Одетта рассказывала ее именно так. В 1973 г., после того как свойственник не признал ее, она пошла пешком домой, В Кинуну. ОТЦОВСКИЙ ДОМ ОНА ОБНАРУЖИЛА ПУСТЫМ, А ОДНА ИЗ ДВОРОВЫХ ПОСТРОЕК БЫЛА СОЖЖЕНА. Ее семья скрывалась в буше, раскинув лагерь под принадлежавшими им банановыми деревьями, и несколько месяцев Одетта жила с родными. Затем в июле человек, стоявший во главе погромов, генерал-майор Хабьяримана, низложил Кайибанду, провозгласил себя президентом Второй республики и объявил мораторий в нападениях на тутси. Руандийцы, сказал он, должны жить в мире и вместе трудиться ради развития страны. Посыл был ясен: насилие исполнило свою роль, и Хабьяримана был достижением революции.
— Мы буквально плясали на улицах, когда Хабьяримана взял власть, — рассказывала мне Одетта. — Наконец-то появился президент, который велел не убивать тутси! И по крайней мере после 75‑го мы действительно жили в безопасности. Но исключения никуда не делись.
Более того, при Хабьяримане Руанда ощутила более жесткое правление, чем когда-либо прежде. «Развитие» было его любимым политическим термином — и так уж совпало, что оно было любимым словом и у европейских и американских доноров гуманитарной помощи, которых он доил с величайшим мастерством. По закону каждый гражданин пожизненно становился членом президентской партии — Национального революционного движения за развитие (НРДР), которая служила всепроникающим инструментом его воли. Людей в буквальном смысле удерживали, каждого на своем месте, правила, которые запрещали менять место жительства без одобрения правительства — и, разумеется, для тутси продолжала оставаться действительной старая 9-процентная квота. Служащим вооруженных сил было запрещено жениться на тутси, не говоря уже о том, чтобы самим быть тутси. Со временем двум тутси были дарованы места в «карманном» парламенте Хабьяриманы, а одного тутси выдвинули на символический министерский пост. Если даже руандийские тутси и думали, что заслуживают большего, они вряд ли жаловались: Хабьяримана и его НРДР обещали позволить им жить, а это было куда больше того, на что они могли рассчитывать в прошлом.
Бельгийка, директор прежней школы Одетты в Сиангугу, не пожелала зачислить ее обратно, но нашла для девушки место в колледже, который специализировался на науках, и она начала готовиться к освоению профессии врача. И здесь снова ее директриса оказалась бельгийкой, но эта бельгийка взяла Одетту под крыло, не вносила ее имя в регистрационные списки и прятала ее, когда в школу приезжали правительственные инспектора, искавшие тутси.
— Все это было мошенничеством, — рассказывала Одетта, — и других девушек это ужасно возмущало. Однажды ночью они пришли в мою спальню в общежитии и избили меня палками.
Но Одетта не зацикливалась на этом маленьком неудобстве.
— Это были хорошие годы, — говорила она. — Директриса за мной приглядывала, и я стала успевающей студенткой — первой на курсе, — а потом меня приняли, опять же путем обмана, в национальную медицинскую школу в Бутаре.
Вот единственное воспоминание о своей жизни студентки-медика, которым позволила себе поделиться Одетта:
— Как-то раз в Бутаре ко мне подошел профессор внутренней терапии, сказал: «Ах, какая красотка!», похлопал меня по заду и попытался пригласить на свидание, хоть и был женат.
Это воспоминание просто вырвалось у нее — без всякой видимой связи с предыдущим и последующим. А потом рассказ Одетты устремился вперед, пропустив годы, предшествовавшие получению диплома и замужеству. Однако на мгновение этот образ юной студентки в неловкий момент неожиданности и дискомфорта, связанных с ее полом, завис между нами. Похоже, Одетту это воспоминание позабавило. А мне дало понять обо всем, чего она не стала упоминать, пересказывая историю своей жизни. Все, что не касалось хуту и тутси, она держала при себе. Впоследствии я несколько раз встречал Одетту на званых вечерах; они с мужем руководили частной клиникой материнства и педиатрии, которая носила название «Добрый самаритянин». Они были известны как превосходные врачи и веселые люди — теплые, живые, добродушные. Они с очаровательной непосредственной влюбленностью обращались друг с другом, и сразу же было видно, что эти люди находятся в расцвете полнокровной и увлекательной жизни. Но когда мы встречались в саду «Серкл Спортиф», Одетта говорила так, как и должен говорить с иностранным корреспондентом человек, переживший геноцид. Ее темой была угроза уничтожения, и моменты передышек в ее повествовании — любовные воспоминания, забавные происшествия, проблески остроумия — возникали в нем прерывистым пульсом, точно знаки препинания. Если возникали вообще.