Мы вынуждены сообщить вам, что завтра нас и нашу семью убьют. Истории из Руанды
Мне это было понятно. ВСЕ МЫ, КАЖДЫЙ ИЗ НАС, ФУНКЦИОНИРУЕМ ТАК, КАК СЕБЯ ВООБРАЖАЕМ И КАК НАС ВООБРАЖАЮТ ДРУГИЕ. И, оглядываясь назад, можно заметить эти отдельные дорожки воспоминаний: те моменты, когда наша жизнь явно определяется в соответствии с представлением о нас других людей, и более частные моменты, когда мы вольны воображать себя сами. Мои собственные родители и их родители прибыли в Соединенные Штаты как беженцы от нацизма. Они привезли с собой истории, сходные с историей Одетты, — рассказы о том, как их гнали с места на место, потому что они родились такими, а не этакими, или потому что они решили сопротивляться охотникам, состоявшим на службе у противоположной политической идеологии. Ближе к концу своей жизни мой дед по материнской линии и моя бабка по отцу написали мемуары, и хотя их истории и восприятие решительно разнились между собой, оба завершили рассказы о своей жизни точно посередине этой самой жизни, поставив жирную точку на том моменте, когда прибыли в Америку. Не знаю, почему они на этом остановились. Наверное, ничто из того, что произошло впоследствии, не заставило их чувствовать себя столь ярко — или столь жутко — самоосознанными и живыми. Но пока я слушал Одетту, мне пришло в голову, что, если уж другие так часто считают твою жизнь своим делом (более того, ставят твою жизнь под вопрос и считают этот вопрос своим делом), тогда, вероятно, тебе захочется хранить воспоминания о тех временах, когда ты мог свободнее воображать самого себя, как о единственных моментах, которые истинно и безраздельно принадлежали одному тебе.
Так же обстояло дело едва ли не со всеми выжившими тутси, с которыми я встречался в Руанде. Когда я донимал их просьбами поделиться рассказами о том, как они жили в долгие периоды между вспышками насилия — домашними рассказами, деревенскими историями — забавными или раздражающими, рассказами о школе, работе, церкви, свадьбах, похоронах, поездках, вечеринках или родовой вражде, — ответ всегда был непроницаемым: в обычное время мы жили обычно. И вскоре я перестал допытываться, потому что вопрос этот казался бессмысленным, а возможно, и жестоким. С другой стороны, я заметил, что хуту часто по собственному почину пересказывали свои воспоминания о повседневных жизненных событиях, предшествовавших геноциду, и истории эти были точь-в-точь такими, как и говорили выжившие тутси, — обычными: руандийскими вариациями на тему тех историй, какие можно услышать где угодно.
Так что у воспоминаний есть свои законы, как и у самого жизненного опыта, и когда Одетта упомянула о ладони профессора внутренней терапии на своих ягодицах и усмехнулась, я понял, что она на минуту забыла об этих законах и забрела в свои воспоминания, и почувствовал, что мы оба этому рады. Профессор вообразил, что она доступна, а она полагала, что ему, как мужчине женатому и ее учителю, следовало бы быть более сдержанным. Оба представляли друг друга неверно. ДЕЙСТВИТЕЛЬНО, У ЛЮДЕЙ БЫВАЮТ САМЫЕ СТРАННЫЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ДРУГ О ДРУГЕ, КОГДА ОНИ ОБЩАЮТСЯ В ЭТОЙ ЖИЗНИ, НО В «ХОРОШИЕ ГОДЫ», В «НОРМАЛЬНЫЕ ВРЕМЕНА» ЭТО НЕ ЧРЕВАТО КОНЦОМ СВЕТА.
* * *
У мужа Одетты, Жан-Батиста Гасасиры, был отец-тутси и мать-хуту, но отец его умер, когда Жан-Батист был совсем маленьким, и матери удалось выправить сыну удостоверение личности как хуту.
— Это не помешало ему терпеть побои в 73‑м, — заметила Одетта, — но зато у его детей тоже были удостоверения хуту.
У нее родились два сына и дочь и могли бы быть еще дети, если бы они с Жан-Батистом так активно не ездили по миру в 1980‑х, занимаясь специализированными медицинскими исследованиями — «большая возможность для тутси», по ее словам, — чему способствовала их дружба с генеральным секретарем Министерства образования.
Когда Хабьяримана захватил власть, Руанда была существенно беднее, чем любое из соседних государств, а к середине 1980‑х уже могла похвастаться лучшим экономическим развитием в сравнении с любым соседом. Одетта и Жан-Батист, которые нашли себе хорошо оплачиваемую работу в центральной больнице Кигали, были очень близки к вершине руандийской социальной лестницы — жили в правительственном доме, владели машинами и вели активную социальную жизнь в элитных кругах Кигали.
— Нашими лучшими друзьями были хуту, министры и те из нашего поколения, кто был тогда у власти, — вспоминала Одетта. — Это был наш круг. Но это давалось нам нелегко. Хотя Жан-Батиста приняли на работу как хуту, все считали, что у него лицо и манеры тутси, и нас знали как тутси.
Чувство отторжения могло быть скрытым, но со временем становилось все более откровенным. В ноябре 1989 г. в родильную палату пришел какой-то мужчина и спросил доктора Одетту.
— Он был очень взволнован и настаивал, что нам нужно поговорить. Он сказал мне: «Вы нужны в президентском дворце, вас ждут в кабинете генерального секретаря безопасности».
Одетта пришла в ужас: она решила, что ее будут допрашивать в связи с ее привычкой во время поездок в соседние страны и Европу навещать родственников и друзей-руандийцев, живущих в изгнании.
С 1959 г. диаспора изгнанников — руандийских тутси и их детей — выросла до миллиона человек; это была самая обширная и застарелая из проблем с африканскими беженцами. Почти половина этих беженцев жили в Уганде, и в начале 1980‑х многие молодые угандийские руандийцы встали под знамена лидера мятежников, Йовери Мусевени, в его борьбе против жестокой диктатуры президента Милтона Оботе. К январю 1986 г., когда Мусевени объявил о своей победе и был приведен к присяге как президент Уганды, его армия включала несколько тысяч руандийских беженцев. Хабьяримана их опасался. Годами он притворялся, что ведет переговоры с союзами беженцев, которые требовали для себя права возвратиться в Руанду, но, ссылаясь на хроническую перенаселенность страны, всегда отказывался позволить изгнанникам вернуться домой. В Руанде 95% земель были заняты под сельское хозяйство, и среднестатистическая руандийская семья состояла из восьми человек, живших натуральным хозяйством на территории меньше полуакра [7]. Вскоре после победы Мусевени в Уганде Хабьяримана попросту объявил, что Руанда «не резиновая»; на сем дискуссия была окончена. После этого контакты с беженцами были объявлены вне закона, и Одетта прекрасно знала, какой разветвленной и дотошной может быть шпионская сеть Хабьяриманы. По дороге в президентский дворец она осознала, что не имеет ни малейшего представления, что говорить, если стало известно о ее визитах к беженцам.
— Госпожа Одетта, — сказал ей шеф безопасности Хабьяриманы, — говорят, что вы — хороший врач.
— Не знаю… — промямлила в ответ Одетта.
— Да, — настаивал он. — Говорят, что вы — женщина очень умная. Вы учились в хороших учебных заведениях, не имея на то права. Но что вы недавно сказали в больничном коридоре после смерти брата президента Хабьяриманы?
Одетта никак не могла взять в толк, о чем он говорит.
Шеф безопасности пояснил:
— Вы сказали: пусть все семейство Хабьяриманы провалится к демонам.