Сережик
Дом был длинный, и со стороны Разданского ущелья первый этаж был подсобным. Нежилым. Предполагалось сделать там магазин, но для него оказалось достаточно маленькой части этого этажа, а большая осталась пустой. Там гулял ветер, запахи костра и человеческих экскрементов. В этом месте я проводил несколько минут в день.
Как-то я заметил, что на стенах углем нарисованы эротические рисунки. Это меня очень заинтересовало. В углу помещения, вытянувшись, лежала дохлая собака. Я знал, что дворовые собаки уходят умирать куда-нибудь в укромное место. Вот и она пришла сюда и погасла. В середине огромного помещения были угольки от маленького костра. Вонища стояла невероятная: кроме мирно гниющего животного там были многочисленные какашки, оставленные случайными прохожими. Я заметил, у нас в городе нет темного места, где бы не лежала какашка, аккуратно прикрытая бумажкой. Такое ощущение, будто какашки сами прикрываются бумажками, чтобы не замерзнуть на сквозняке или быстрее подсохнуть. А может, они специально прячутся, чтобы ты на нее наступил, не знаю. Я всегда осторожно заходил в это место перед тем, как спуститься в ущелье на рыбалку с ребятами, и меня интересовала динамика происходящего в этом загадочном помещении.
Каждый день на стенах появлялись все новые рисунки. Я тогда не знал, что в мире существует древняя наскальная живопись, но когда уже взрослым увидел подобное на скалах Армении, сразу мысленно переселился в детство. Только рисунки в Айгедзоре на бесцветных гладких стенах были настоящим искусством, я еще мальчишкой на них заглядывался. Они будоражили мою фантазию. Я каждый раз ждал новых произведений и мысленно требовал их от неизвестного художника. Немым свидетелем его деяний был труп собаки. С каждым днем у нее все больше прорисовывался скелет и белые красивые зубы. Я уже привык к запаху и оставался там все дольше, разглядывая новые групповые эротические импровизации. Но на всех картинах не было лиц. Головы автор не рисовал. Да и зачем это? Я его понимал. Мы, когда были мальчишками, смотрели только на те части девушек, которые художник изображал на стене, и пытались представить их через одежду. Ну, лицо, конечно, было важным, но не более, чем все, что женщина имела ниже лица.
В это помещение никогда не заглядывали наши дворовые подруги, а мальчишки заходили туда только справить нужду. Я там этого не делал. Наверное, это было таким проявлением уважения ко всему, что там творилось. Не знаю.
Через несколько лет помещение заколотили, стены покрасили и сделали там какой-то склад. Но снаружи до сих пор есть надпись, которую я сделал в детстве. «ЁЖ». Почему и когда я это написал, не помню. Но это единственное, что осталось от того времени.
Я любил наш новый дом не меньше, чем бабулилизинский в центре города. Там была свобода.
Мама постоянно ругалась с папой, потому что после работы за границей он мог бы записаться на квартиру в Москве, но отец решил остаться с плебеями в Ереване. Слава богу, хотя бы не в Ленинакане.
Отец говорил:
– Когда я куда-то лечу на самолете, если есть возможность лететь не через Москву, то я выберу именно этот рейс!
Не знаю, почему так отзывался о Москве специалист русского языка и литературы. Коммунист. Наверное, назло маме. Она всю жизнь мечтала жить в Москве, но ей не повезло с ленинаканским мужем, который дальше своего носа ничего не видит.
Вечерами до балкона доносились журчание реки, хор лягушек, а поздно ночью это все сливалось с пением соловьев. В девяностые годы, после развала СССР, в Разданском ущелье понастроили ресторанов-купе для удовлетворения гастрономических и половых потребностей граждан независимой Армении, и оттуда понеслась мелодичная турецко-персидская музыка с армянским текстом. Соловьи улетели, лягушки передохли, наверное, а речка с древним урартским названием Зангу превратилась в поток из канализации и мусора. Под утро в ресторанах начинали петь в микрофон и ругаться наследники древней культуры Армении. Сразу было видно: в них течет кровь Нарекаци и Месропа Маштоца. После, наоравшись в микрофон, они начинали стрелять друг в друга. Тут ты понимал, что в них сидит дух Вардана Мамиконяна – только слонов, блядь, не хватало для полной картины.
Развал страны, война, землетрясение и нищета – не лучшее состояние для генерации добра и вкуса. В таких случаях оживает генетический мусор и всплывает вместе с национальным дерьмом, оставшимся нам в наследство ото всех, кто нас насиловал, убивал, грабил и унижал. Но это совсем другая история.
В общем, эту порнографию человеческой души я наблюдал, пока мы не продали эту квартиру и не разбежались всей семьей по миру.
Мама, как только мы въехали в новую квартиру, купила себе арабскую роскошную мебель. Это было ужасно. Но это я понял, когда совсем вырос. Королевский вкус методиста русского языка и литературы Нелли Гайковны формировался годами. Я знал, что мама любит золото и роскошь, вся ее жизнь была посвящена зарабатыванию и накоплению вещей. Но окончательно он проявился в Айгедзоре. Мама устраивала вечеринки с родственниками и подругами. При всем при том она была щедрая и очень любила дарить подарки, даже золото. Этого добра мама привезла из Африки, наверное, около килограмма. Золото там было дешевое и, как мама говорила, очень высокой пробы. После скромного дома бабули Лизы с чехословацкой мебелью, круглым столом, черным пианино «Комитас» и общим коммунальным коридором я вдруг попал в дом Людовика Шестнадцатого с золотыми занавесками и тяжелой мебелью в стиле рококо. Да еще из Африки мама привезла всякую экзотику. Мангустово чучело со змеей – оно пылилось на пианино «Петрофф», – всякие ракушки, маски. В углу к потолку папа подвесил рыбу-шар. Колючее чудище смотрело стеклянными глазами и качалось на сквозняке, как дирижабль. В общем, не дом, а живой уголок. Были такие в советских школах. С чучелами разных диких зверей и птиц. Так юному советскому гражданину прививались сострадание и любовь к животным.
У нас с сестрой были отдельные комнаты, у мамы тоже, а папа спал на веранде, в так называемом шушабанде. Нет такого армянина на свете, который при первой возможности не закроет балкон стеклами и не сделает из него стеклянную тюрьму. Дословно это так и переводится.
Мама и папа всегда спали отдельно, потому что папа храпел. Мама не выносила храпа. Даже в последние годы своей жизни, когда уже не было отца, она не ленилась, входила ко мне в спальню в Лос-Анджелесе и будила, чтобы я не храпел, даже если я днем дремал от джетлага. Мне кажется, у нее был на эту тему психоз и теплые воспоминания о рабизе из Ленинакана, который испортил ей жизнь.
В Айгедзоре я не только начал выходить во двор и играть в футбол, а спускался в Разданское ущелье, купался в Зангу, или Раздане, как ее величают на литературном армянском. Кстати, я в ней три раза тонул, и всегда неудачно. Мы лазили по скалам, ловили змей, курили папины сигареты «Салют» и «Двин». Катались на велосипедах и играли в «казаки-разбойники».
Мама не пускала меня в ущелье, но я уже начал ее иногда не слушаться. Потом не слушался все больше и больше, и наконец, где-то в мои сорок лет, она меня оставила в покое.
А пока мне было двенадцать-тринадцать. Во дворе жила девица с большими грудями. Ей было столько же, сколько и нам всем, но она была крупнее нас и даже уже носила лифчик! И мы очень любили ее ловить, когда играли в «казаки». У нее все было очень мягкое. Во всяком случае, я ее ловил с энтузиазмом.