Сережик
– Чито?
Белоус сквозь зубы прошипел ему на ухо:
– Торжественно клянусь! Еб твою мать!
Командующий округом и высокопоставленные офицеры на трибуне уже делали понимающие лица и перешептывались, как вдруг Кадыров выпалил, как будто вспомнив:
– Тарижествина килянусь еб тваю мать!
– Мать, мать, мать… – повторяло эхо.
Его заглушило всеобщее ржание, и только на трибуне все делали серьезные лица и смотрели в небо, как будто объявили воздушную тревогу.
Так Кадырова приняли в советские солдаты.
Убит часовойПосле принятия присяги нам уже выдали табельное оружие, и мы ходили с ним в караул. Я выбрал самый старый, потертый автомат. Честно говоря, я тогда не понимал, почему, но в течение жизни понял, что у меня мания на старые вещи. У старой вещи есть характер, биография. И ее можно читать. Люблю старую антикварную мебель. Старую посуду. Старые машины. У бабули Лизы был комод, на котором она зажигала свечку. Как-то свечка кончилась, и на комоде образовалось черное обугленное пятно. Я даже догадываюсь, о чем бабуля молилась. Она шептала: «Боже, спаси Джулик и накажи Жабу за то, что она увела у нее мужа».
Я уже говорил, что это было ее травмой жизни.
Как можно было выбросить этот комод после ее смерти? Ведь ее уже нет, а комод бы со своим черным пятном оставался свидетелем этих дней. Разве не так?..
И вот у меня – старый автомат Калашникова. Приклад весь в царапинах, в ранах. Сколько голов этим прикладом было разбито в Афганистане, сколько раз он падал на землю во время учений? Сколько человек положил? Это все читалось на его старом теле.
У автомата есть брюхо – магазин. Когда автомат беременный, в нем тридцать шесть человеческих жизней. Пули у него были разные: пластмассовые учебные, трассирующие, которые светятся ночью, и боевые со смещенным центром. Это значит, что они вертятся при попадании в тело. Скажем, пуля попала тебе в живот, но, сверля изнутри, входит в голову. Ранить ею очень трудно, она – верная смерть. Вот так изощряется мировая военная промышленность. И думает, что бы такое изобрести, чтобы еще лучше, еще эффективнее, еще изящнее кого-нибудь угробить.
Я чистил свой автомат с удовольствием: он пах машинным маслом и порохом. Он разбирался на многочисленные детали, и я его разбирал почти каждый день. Он превращался то в груду железа, то в грозное оружие. Правда, я не понимал, зачем его надо разбирать за две минуты и так же быстро, лихорадочно собирать. Никто на войне во время боя этого делать не будет. Но я любил с ним возиться. У него в конце приклада было гнездышко для ершика, который надевают на шомпол и чистят им дуло. Но больше всего меня удивила многофункциональность штык-ножа. Во-первых, он, естественно, предназначен выворачивать кишки врагу, но у него есть и гуманные функции. И их больше, чем военных. Он работает как ножницы и перекусывает проволоку, им можно открывать консервы и бутылки, он может стать молотком, пилой… Вот такой универсальный трансформер. В общем, я полюбил свой автомат, как новую игрушку.
Нас уже посылали в караул, на «выполнение боевой задачи». Мы охраняли так называемый НЗ. То есть неприкосновенный запас. Это были склады со всяким хламом времен Второй мировой войны. Эти склады никогда не открывались, но через окна все было видно. Там хранились одежда, ведра, лопаты саперные, каски сороковых годов, сапоги и прочая хрень, которая в конце двадцатого века уже никому не была нужна. Может, под этим всем прятались атомные бомбы, не знаю. Но караулу придавалось большое значение, и мы себя тоже убеждали, что вершим дело государственной важности.
Наверное, где-то были и важные склады с техникой, но я видел только этот. Меня всегда туда назначали в наряд. И это называлось «пятый пост».
Пятый пост находился в глухом лесу, далеко от населенных пунктов. Службу там нести было сложно, потому что вокруг были вырублены деревья и постоянно дул ветер. Вся огромная территория освещалась одной лампочкой в сто пятьдесят ватт. И висела она над грибом. Гриб – это небольшой зонтик из фанеры, под которым находился коммутатор из тех же сороковых годов. Я такой только в фильмах про войну видел. С ручкой, которую надо было крутить, и говорить в воронку трубки. И это все было в восьмидесятых годах двадцатого века. Гагарин уже двадцать лет как слетал в космос, и Людмила Зыкина пела уже не в черно-белом, а в цветном телевизоре.
Зимой на этом посту было просто невыносимо холодно, ночью – очень страшно. И страшно было еще потому, что этот коммутатор почти никогда не работал, с дежурной частью связи не было. Снимаешь трубку, а там – грузинское радио.
Как-то я опять был на этом посту в карауле и думал, почему сюда, к черту на рога, всегда посылают армян. И понял, что это делается от большой любви к нам, черножопым. Я снял трубку. Там шел футбол, и я понял, что опять остался один. Мне было холодно. Обычно на посту дул ветер и колючая проволока под ним издавала вой взволнованного привидения, но в этот раз был туман. Да такой, что даже ходить по кругу было трудно. Мне стало как-то не по себе, не грели даже воспоминания о Вике.
И вот проходит второй час, а смены нет. Дело в том, что это был последний пост, и находился он очень далеко от других. Машину разводящему не давали – в соответствии с формулой «чтобы служба малиной не казалась, нахуй». И пока тебя разводили, пора было уже возвращаться. И вдруг слышу долгожданные шаги. Звенят в темноте из-за молочной стены тумана штык-ножи. И звон все ближе, ближе… Я решил в кои-то веки пошутить и развлечься, ну, чтобы потом всем вместе поржать. По мне, это было романтично: убитый часовой при открытых воротах в тумане…
Разводная смена все ближе, а я – молчу. По уставу я должен был крикнуть: «Стой, кто идет?» Хотя и ежу понятно, кто идет, кого бы еще черт в эту глушь привел? Конечно же, смена. Но устав есть устав, и этот своеобразный пароль надо было сказать. Хотя бы чтобы люди убедились, что ты не спишь.
Вот смена уже совсем близко, а я молчу.
Они останавливаются, и я слышу из тумана:
– Эй, Серёга! Ты чё, спишь?
Это наш разводящий в тот день, курсант Мамонов. Я, конечно, молчу.
Следующий голос прозвучал немного тревожно. Это грузин, курсант Джоджуа:
– Эй, гамохлеобулия! Вставай, бичо! Нэ стреляй, эта ми!
Я молчу.
И азербайджанец Мамедов крикнул. И Ашот, который должен был меня сменить, жалобно закричал:
– Серож-джан, это я, Ашот! Атзавись!
Они думали, я уснул где-то, и вдруг у меня палец на курке – испугаюсь и выпущу в них весь магазин. Но делать было нечего. Мамонов принял решение войти на территорию.
– Блин, ворота открыты! – прошипел он. И все встали как вкопанные.
– Серёга! Ты где, ты что, убит, что ли? Проснись, ворота открыты!
Но я, когда услышал, что они догадываются, что я убит, умер еще больше и не шевелился, ждал, когда еще подойдут. Они уже вошли на пост и продвигались в тумане по направлению к грибу, где я и лежал. Я понял, что уже напугал их как следует, и решил приподнять голову, но тут почуял, что они зарядили автоматы и держат в моем направлении. Я подумал, если пошевелюсь, они со страху могут начать стрелять, и закрыл глаза. Я уже пожалел, что начал эту идиотскую игру, и понимал, что это может плохо кончиться, но спектакль начался, и я не мог выйти за кулисы. Я умер! Ребята подошли впритык, и вдруг Мамонов наткнулся на мою безжизненную тушу.