Жестяной пожарный
– Русский прав наполовину, – заметил я без нажима, и Арагон из-за бокала вина взглянул на меня с интересом. – Красота не спасет, но и не помешает. Красота возбуждает, как наркотик, и подталкивает к действию.
– Да, пожалуй, – откликнулся один из поэтов, которого собутыльники называли Робер. – Красота женщины, например. Или вот другое: мы все тут сидим в нашем клубе, и это красиво, иначе бы мы не рассиживались в грязном дворе под навесом. Все дело в том, что восприятие красоты индивидуально: то, что кому-то кажется прелестным, другому представляется отвратительным. И в этом красота совпадает с искусством: каждый оценивает его по-своему, и каждый прав. И все вместе не правы, потому что сумма правд не составляет истины.
– Тут ты попал в точку, – сказал Арагон, слушавший внимательно. – Если только не считать того, что истины вообще не существует. Зато существует политическая составляющая. Во всем и повсюду. Жалко, Андре Мальро сегодня не пришел – он бы со мной согласился.
Значит, и Мальро тут бывает! Я помнил его по лицею Кондорсе: старательный мальчик, подающий надежды ученик.
– Политика! Вот уж нет! – воскликнул Робер и с маху шлепнул ладонью по столу так, что бокалы подпрыгнули, а заскучавший буфетчик вздрогнул за стойкой. – Наш сюрреализм противопоставлен политике, и ты, Луи, знаешь об этом не хуже, чем мы все. К тому же Мальро не сюрреалист, а дадаист.
– Ну и что? – спросил Арагон. – При чем тут политика?
– А при том! – не отступил Робер. – Политике – нет, нет и нет! Нам с ней не по пути. Партийный поэт столь же нелеп, как евнух в борделе.
Застольные бражники одобрительно засмеялись смелой метафоре Робера Десноса.
– Мы говорили об анархии, – стараясь увести спор от опасного перегрева, я снова вошел в дискуссию. – Анархизм – это антипартия. Это организованный хаос. – В поисках поддержки я глядел на Элюара, но тот лишь загадочно улыбался, побалтывая вино в бокале.
– Организованный, – повторил Арагон. – А кем организованный? Властью! Значит, анархия не безвластное общество, а власть анархистов.
– На капитанском мостике, – привел я близкий мне пример, – кто-то должен крутить штурвал, иначе судно напорется на скалы и пойдет ко дну. Все дело в том, кто капитан и куда он ведет корабль.
– Ну вот, видите, – подал голос Элюар, – появился капитан – единовластный лидер и вождь. Кто его ослушается, будет вздернут на мачте. Матросы, хотят они того или не хотят, должны подчиняться капитану; и это и есть дружба всадника с конем. А бунт на корабле куда беспощадней, чем бунт на берегу.
– Вот-вот! – поддержал Арагон. – Анархисты заманчиво обещают равное распределение труда и содержания, они отважны и стремятся навести всеобщую справедливость – но у них нет четкой программы, и это их погубит. В России. Всех.
– А ты знаешь, Лу, кто их погубит? – спросил Элюар, но ответа не получил.
– Не погубит, – мягко не согласился я с Арагоном.
– Почему? – вопросительно поднял брови Арагон.
– Потому что только завистники гибнут в конкурентной борьбе, – сказал я без полной, впрочем, уверенности. – Анархисты лишены зависти, это чувство для них рудимент, табу. Не уверен, что они помнят о зависти Каина к Авелю и о первобытной конкуренции братьев – и к чему все это привело. А я помню! Одно-единственное живое движение, сохранившееся с допотопных времен, – анархия.
– Как интересно! – пробормотал Элюар, оперся локтем на стол и удобно расположил подбородок в ладони.
– Вы анархист? – с любопытством спросил Луи Арагон.
– Вот уж нет! – ответил я. – Даже в душе – нет.
Элюар поднял подбородок с ладони, закурил трубочку, затянулся и с головой утонул в клубах дыма.
– Из души тянется зеленое человеческое дерево, – прилетел из дымного облака голос Элюара, – душа сплошь оплетена его гибкими корнями… Надо познакомить нашего нового друга и коллегу с Луи Мартеном-Шоффье – им, несомненно, будет о чем поговорить.
Нельзя сказать, что с той встречи в писательском буфете в издательском дворе я стал своим в кругу молодых поэтов-сюрреалистов. Но первый шаг по парижскому литературному полю навстречу писательству был сделан. Калитка приоткрылась. Случайная встреча в богемном кабачке «Пощечина общественному вкусу», где я пришелся ко двору, отделила и отдалила меня от вчерашнего прозябания, полного пустой военно-морской суеты, и даже ужасная смерть у меня на руках моей тулонской Любови казалась мне отсюда, из новой жизни, трагическим событием в другом измерении.
Выход первой книги – для писателя событие важнейшее. Именно событие, а не верстовой знак, не придорожный камень: оно накладывает отпечаток на всю дальнейшую жизнь сочинителя – и несущественно, преуспеет он на литературном поприще или останется куковать в тени своих прославившихся коллег. Я понимал, что мои новые знакомцы, с которыми судьба меня свела во дворе издательства «Геометрический фазан», превосходят меня как в поэтических возможностях, так и в литературной известности, которой у меня еще не было и в помине. Они, стало быть, занимали более выигрышные позиции – но я и не думал поджимать хвост и складывать оружие: первая книга выйдет, известность придет. Кто знает, что нас ждет? Гадание на картах или на кофейной гуще – пустая трата времени: гадатели в косынке и с серьгой в ухе – жулики, а их клиенты, тянущиеся заглянуть в будущее, – доверчивые простаки, чтобы не сказать хуже. Будущее скрыто от нас непроницаемой завесой, мы о нем не знаем ничего – и слава богу! Кто, глядя на выпивающих поэтов под парусиновым тентом в парижском дворе, мог предположить, что Поль Элюар присоединится к коммунистам и вступит в их партию, а Робер Деснос после гитлеровского вторжения во Францию станет бойцом Сопротивления, уйдет в подполье и проявит отвагу, будет схвачен гестапо, подвергнут пыткам и депортирован в концлагерь! Да я и о себе самом не мог ничего путного предположить. Я испытывал своего рода идиосинкразию к гадалкам и гаданию. Вероятно, это было связано с тем, что я не был уверен в непременном наступлении будущего.
Первую книгу я решил не подписывать своим собственным именем, а придумал для нее совершенно нейтральный, хотя и окутанный дымкой таинственности, псевдоним – Аристэ. С чего вдруг Аристэ, почему Аристэ – я и сам не могу объяснить; это просто проявление присущего мне озорства и безобидный вызов судьбе. Но подписывать первую книгу своей «громкой» фамилией, которая может в ту или иную сторону повлиять на издателей и читателей, я определенно не хотел. Мне не нужны были ни особое почтение к моему высокому происхождению, ни, тем более, подозрения в том, что автор кичится своей принадлежностью к знаменитому роду, что мне вовсе не присуще. Что же до обращения к таинственной Марте, предпосланного моему сборнику, то это не более чем литературная игра, цветущая в душе каждого поэта. И вот по сей день никто не может достоверно разгадать, что это за Марта; да я и сам теряюсь в догадках. Она скорее фантом, чем теплое живое существо в моих руках, не имеющее, к слову, ни малейшего отношения к соблазнительной Марте моего раннего возмужания. А первое стихотворение первой книжки, получившей название «Песня для флейты и виолончели», вызывающе попахивало опийным дымком и было обернуто райскими лепестками божественного мака.