Жестяной пожарный
Теперь остановка за издателем, за его решением. Придется ему по вкусу моя рукопись, не придется? Понравится или не понравится? Я жаждал победы, но был готов к поражению. Вся моя жизнь, если вглядеться попристальней, складывалась из таких остановок в пути…
Издатель решил: печатать.
5. Меж двумя войнамиЧем безоглядней мы живем, чем бесшабашней жизнь – тем ближе начало новой войны; всему приходит конец, и в первую, может быть, очередь – передышке между двумя войнами. Как это ни прискорбно, естественное состояние человеческого общества – борьба: за всеобщую справедливость, за безбедное существование, за мир во всем мире. Такая жаркая борьба, в результате которой иной раз камня на камне не остается, оборачивается войной: организованное кровопролитие, освященное законом, есть продолжение борьбы за высокие идеалы. Но не будь этой борьбы вовсе, мир давно погряз бы в междоусобицах и захлебнулся в крови.
Годы между двумя мировыми войнами я, как и все мы, жил привольно и в свое удовольствие: мне казалось, что уроки Великой войны усвоены народами и пошли им на пользу. Как искренне я заблуждался, бродя по этому ботаническому саду иллюзий! Приятное и бездумное времяпрепровождение отчасти подпиралось наивной верой в то, что наш вечный враг – Германия – повержен, войны теперь нечего опасаться, во всяком случае в обозримом будущем; нашим «заклятым друзьям» британцам не до Франции, они все время кого-то усмиряют – то мятежную Ирландию, то далекую Индию.
Первая моя книга стихов вышла в свет и была встречена читателями не то чтобы с прохладцей, но и без особого энтузиазма; оказалось, что были на слуху поэты и посильней меня. Правду говоря, я надеялся на более теплый прием, и эта надежда упрямо во мне тлела до последнего своего вздоха, а потом отошла. Агония надежды не принесла мне мучительной боли и разочарования: как говорится, можно проиграть стычку, но выиграть сражение. К тому же мои резервы сохраняли боеготовность: второй сборник был написан более чем наполовину. Я сочинял много и вдохновенно, выплескивая без утайки обуревавшие меня эмоции, и мои стихи казались мне если и не верхом совершенства, то расположившимися на подходах к сияющей вершине поэзии. А кто из молодых поэтов думает иначе? Положа руку на́ сердце – нет таких! В кругу моих новых литературных друзей я пытался самоутвердиться и увериться в том, что не напрасно порвал с военной службой и офицерской карьерой ради блистательного поэтического будущего. Сам я не испытывал сомнений по этому поводу, но мне того было мало: по молодости лет общественное признание требовалось моему самолюбию, и немедленно.
Умение терпеливо ждать никак не входило в список моих житейских добродетелей. А литературного признания, если только эта райская птичка с первого твоего шага в литературе не пикирует с небес и не садится тебе на плечо, пишущие люди, бывает, ждут всю жизнь и уходят ни с чем, уверенные тем не менее в наступлении колокольной посмертной славы, так и не посетившей их при жизни. Не скажу, что я был готов к такому повороту событий.
Мои сотоварищи-сюрреалисты были убежденными эгоцентриками; в противном случае им выпало бы строчить газетные передовицы, а не сочинять стихи. Все они неизменно проявляли по отношению ко мне отзывчивость и симпатию – постольку-поскольку их эгоцентризм это допускал. Не расхваливая мои стихи без всякой на то причины, они и не распекали их без толку; из этого я делал вывод, что мое сочинительство они помещали ступенью ниже своего собственного. Свои стихи при всяком удобном и неудобном случае они разбирали и собирали по косточкам, а мои – никогда; все они были почти ровней, а я – чуть ниже их. И нечему тут возразить: они были правы в своих оценках.
Через год после первой книги вышла вторая – «Боль на подмостках сцены». Как и первая, она не принесла мне большого успеха и прорыва, но была доброжелательно встречена в кругу друзей-сюрреалистов. Хотелось большего – но, как проверено на опыте, хотеть не вредно. С двумя книгами, хотя они и не произвели фурор у книголюбов, я устойчиво укоренился в ряду поэтов-авангардистов. Во «втором ряду»? Что ж, пусть так: еще не вечер, и я отнюдь не исписался; мне есть о чем думать и писать. Однажды я уже оказался во «втором ряду» – среди солдат «второй линии» в Бурже, так что этот афронт не стал для меня открытием Америки.
А пока что я готов был поучиться стратегии успеха и принять помощь от тех, кто был мне всех ближе и милей под звездным небом литературного мира: Жака Риго, Жозефа Кесселя, Пьера Дрие ла Рошеля. Чувство взаимной симпатии связывало нас, и ветерок дружбы освежал.
Жеф Кессель, по прозвищу Русский хулиган, которым он с успехом пользовался в богемных ресторанчиках, куда слетались, как мухи на мед, белые эмигранты, грустящие по утраченной родине, вызывал во мне дружеское восхищение. Скандальная репутация ничуть не мешала Кесселю уверенно подниматься по крутой лестнице литературного успеха – напротив, она этому способствовала. Хулиган Жеф быстро стяжал широкую известность, его слава была заслуженной: язык Кесселя был выше всяких похвал, а тематика привлекала свежестью и оригинальностью. Если бы Жеф не родился прирожденным прозаиком, он наверняка стал бы поэтом нашего круга.
Его любимым русским кабаком был «Кавказский замок» – на втором этаже грузинский ресторанчик, а на первом бистро «на скорую руку»: экзотические хинкали, хаши, чача. Кессель, будучи признанным завсегдатаем ресторанного замка, ничуть не брезговал и бистро; и здесь и там его принимали с одинаковым почтением и любовью.
Меня он пригласил на второй этаж – для укрепления нашей дружбы и приятного вечера на фоне грузинской столицы Тифлиса, довольно-таки бездарно изображенного масляными красками на одной из стен заведения. Две другие стены были наглухо задрапированы потертыми старыми коврами, придававшими помещению уютный домашний вид. На одном из ковров, посредине, висел на крючке длинный кавказский кинжал в кожаных черных ножнах – таким можно было и рубить, и резать, и колоть. Орудие убийства не добавляло меда к благодушной атмосфере кабака.
– Это для красоты, – проследив мой слегка озабоченный взгляд, дал объяснение Кессель. – Там клинка нет, на всякий случай спилили. Случаются же мордобития и в благородном семействе.
Зал был почти полон, звучала русская и французская речь. Над столиками стлался табачный дым, смешанный с восхитительным запахом ягнятины, жаренной на углях. Не успели мы сесть, как к нам расторопно подбежал обутый в русские сапожки официант с блокнотиком в руке.
– Что у нас сегодня, Сема? – спросил Жеф у официанта.
– Лезгинка, – доложил расторопный Сема. – Потом цыгане.
– Хорошо, – одобрил Кессель. – Неси шашлыки, сациви неси. Зеленый лобио. Еще что-нибудь придумай. И чачу, чачу! – Он обернулся ко мне: – Вина? – И, не дожидаясь ответа, добавил к заказу: – Бутылку настоящего кахетинского, если есть!
– Для вас, Иосиф Шмулевич, всегда есть! – не задержался с ответом Сема. Такое диковинное обращение, как видно, ничуть не удивило Кесселя, а было принято им как должное. – Бокал?
– Давай! – разрешил Жеф. – Тащи!