Жестяной пожарный
Одним из наших был Жак Риго – поэт-сюрреалист и основатель Генерального общества самоубийц. Как это ни дико звучит, но мы, его товарищи, относились к мрачному увлечению Жака Риго совершенно толерантно. Никто из нас не был шокирован, никто в ужасе, как от ангела смерти, не прятал от него взгляд. К тому же меньше чем через год затея Жака с треском провалилась – ею пристально заинтересовалась полиция, родственники покойных устраивали скандал за скандалом и требовали отступных, а безжалостные парижские бандиты наседали, желая отобрать у поэта его хлебный бизнес. Да, именно бизнес видели немилосердные бандиты в предприятии Жака Риго и были близки к истинному положению вещей. Жак не без основания считал, что раз организация и проведение торжественно обставленных похоронных процессий и самой процедуры погребения не более чем прибыльное коммерческое занятие, тогда почему бы и добровольное расставание с жизнью не обставить подобающим образом? Жаку, как всем нам, нужны были деньги – вот он, с его склонностью к черному юмору, и выбрал путь к быстрому обогащению. Желающих свести счеты с жизнью во все времена было множество, и у президента общества самоубийц дела пошли бы хоть куда – если б не вмешательство лицемерных властей, родственников клиентов и разбойников с большой дороги. Такова жизнь, и ничего с этим не поделаешь!
Была у моего друга Риго, денди до мозга костей, еще одна, помимо легкого заработка, побудительная причина, подталкивавшая его к действию: самоубийцы, о которых он пекся, пока его лавочку не прикрыли, обречены были залегать на вечное хранение за кладбищенской оградою. Это дикое постановление было вынесено невесть когда религиозными авторитетами, мнение которых – хоть христиан, хоть докучливых иудеев – не пользовалось решительно никаким весом в нашем вольном поэтическом содружестве. «За оградой!» А где же справедливость? Человечность – где? Религиозные фанатики с зашоренными глазами придумали это леденящее душу правило, и все мы, хотя и не собирались самоубиваться, были полны решимости поддержать Жака в его походе на церковников. Наше тело, как шляпа или носовой платок, принадлежит нам самим, и больше никому! Никто не вправе им распоряжаться… Не то чтобы наша богемно-авангардная группа состояла сплошь из прожженных атеистов, но, оказавшись по той или иной причине в церкви, мы там не засиживались.
Заблуждается тот, кто находит жизнь богемы беззаботной и легкой, как в залах воздушного замка: милое пьянство, зажигательные танцы, ни к чему не обязывающий флирт. Так рассуждают, глядя из-за забора, любопытные обыватели… Такие аксессуары были, да, – но они играли вспомогательную роль, роль третьего плана. Никто из нас, действующих лиц, их не принимал всерьез. Мы глядели на мир сквозь хрустальную поэтическую призму – подобно тому, как исследователь, впившись недреманным оком в окуляр микроскопа, следит за неприметными невооруженному глазу существами, а астроном, терпеливо уставившись в ствол телескопа, ловит движение звезд в непостижимом пространстве. Мы сочиняли стихи круглосуточно, без сна и отдыха, не выходя из состояния поэтической обособленности от предметного мира, до отвращения, знакомого каждому. И глядеть в нашу колдовскую призму было дано лишь избранным людям творчества – подручным Творца. Все мы были в этом уверены, и Жак Риго, человек неординарный, не являлся исключением из правил. А кто из нас, на выбор, мог бы послужить примером добропорядочной ординарности? Боюсь, что искать таких в рядах творческого авангарда стало бы пустой тратой времени. И немногие, очень немногие догадывались, что спуск из богемного горнего мира в дольний мир слежавшихся представлений был для нас делом болезненным, как наркотическая ломка.
Наш сюрреалистический круг, наш образ жизни, не укладывавшийся в рамки дырявой буржуазной морали, неизменно приковывал интерес досужей публики. Слухи о нас распускались и расцветали самые невообразимые, но, как нетрудно догадаться, мы на них не обращали ни малейшего внимания; мы к ним привыкли, они стали частью нашего быта. Чем необычней в глазах любопытных наблюдателей выглядел кто-либо из нас, тем больше о нем сплетничали и судачили.
Судачили и о нас с Риго, как будто наши отношения касались кого-либо, кроме нас самих. Жак считал, что все эти пустые пересуды играют роль дармовой рекламы и лишь подогревают нашу известность. Так оно, в сущности, и было. Что же до нас, то мы испытывали друг к другу взаимную симпатию, обменивались сугубо личными, иногда даже нежными письмами, что никак не мешало нашим щедрым и успешным увлечениям женщинами; эта страсть владела мною с юношеских лет. Я с благодарностью вспоминаю времена, напоенные любовью: аромат обнаженного женского тела, волны волос, рассыпавшихся по подушке; многие имена забыты, сохранились лишь ощущения… Любовь, во всех ее проявлениях, в значительной степени определяла мой характер и мои поступки. Если бы не она, я был бы сегодня другим человеком – скучным старикашкой, помнящим наизусть не стихи Вийона, а таблицу умножения. Но моя судьба сплелась иначе, и это просто великолепно.
А мой друг Жак Риго, поэт от Бога, так и не преуспевший ни в литературной славе, ни в «самоубийственном» бизнесе, отправился выступать с лекциями в Америку, женился там на вдове-миллионерше, получил от нее в подарок «роллс-ройс», о котором жарко мечтал всю жизнь, развелся, вернулся во Францию, всерьез пристрастился к алкоголю и героину и тридцатилетним красавцем на пороге третьего десятилетия нашего века выстрелом в сердце покончил жизнь самоубийством. Судьба сыграла с ним коварную шутку. Опечаленные зрители склонны были объяснить произошедшее прижизненной склонностью моего друга Жака к черному юмору. А я просто лил слезы грусти: смерть шла по пятам и за мной, и за всеми нами. Пьер Дрие ла Рошель в те страшные дни стал мне душевной поддержкой и нежным другом.
Одним из немногих мест, где можно было расслабиться, вести себя непринужденно не потому, что от тебя этого ждут, а потому что так тебе хочется, служила для нас «Фазанья ферма». Воскресные обеды с хорошим вином, черной икрой и русскими блинами располагали к благодушному настроению и собирали за столом Люсьена Вожеля, хозяина «Фермы» и процветающего, влиятельного французского издателя, избранное общество, тщательно подобранное из французов, имена которых часто встречаются в газетной хронике, и именитых советских визитеров, отряженных из Москвы в Париж «и мир повидать, и себя показать». Интерес к «Ферме» объяснялся тем, что все русское стремительно входило в моду, кремлевский коммунистический эксперимент захватывал умы и души левых интеллектуалов, во многом формировавших общественное мнение.
Место для таких приятельских сходок выбрали идеальное: вместительный охотничий домик «Фазанья ферма» был построен в шестнадцатом веке в лесу Сен-Жермен королем Людовиком XIV. Казалось, комнаты охотничьей виллы сохранили аромат духов фавориток последних Людовиков, а в коридорах и укромных закоулках «Фермы» еще шелестели игривые шепоты и вздохи действовавших тогда лиц… Былая королевская роскошь, огорчительно тронутая временем, окружала гостей и хозяев, и только муаровая зелень лужайки перед домом и подступающий к ней заповедный лес выдержали напор почти трех сотен лет.
В том лесу встречались фазаны, предназначавшиеся на ужин королям и браконьерам, и это добавляло остроты приятному ощущению прикосновения к истории у стен тысячелетнего замка французских королей по соседству с охотничьей виллой. Не припомню, чтобы Вожель угощал нас жареными фазанами, – может, он не выкупил право на охоту в королевском лесу Сен-Жермен, а может, стрелял по фазанам, но безуспешно. Ходили разговоры, что издатель отнюдь не владелец виллы, а лишь арендатор. Что ж, это возможно: охотничий домик Людовика мог оказаться Люсьену Вожелю не по карману. Тогда кому по карману? Кто, проще говоря, давал деньги? Кто платил за икру, гусиный паштет с трюфелями и вино, лившееся рекой? Эти непраздные вопросы не слишком-то занимали наше юное воображение, раскрепощавшееся на лоне дивной природы, вдали от шума городского. По воскресеньям, а нередко и в будние дни на вилле в неформальной раскованной обстановке творилась смычка между людьми двух миров: европейского и советского. И, к обоюдному удовольствию, выяснялось по ходу застолья, что советская Россия вовсе не враждебна Западу и на уровне культурных людей может разговаривать с ним на одном языке: не так страшен черт, как его малюют.