Чужая земля
Глава XI
Золотистое пряное бабье лето кончилось быстро. Небо заволокло тучами, и город покрыла пелена холодного дождя.
Еще вчера по улицам гулял веселый ветер. Он подымал с мостовой желтые листья, проказничал, бросая в лица прохожим легкие паутинки, и рассыпал в ветвях деревьев разноцветные лучи…
Теперь весь окружающий мир покорился непогоде: застыли в сонном оцепенении дома; прибитая к булыжнику листва смешалась с грязью; размокли крикливые афиши и лозунги, повисли жалкими тряпками горделивые кумачовые знамена. Лишь вечерами город пытался отвлечься от тоскливого настроения коротких серых дней. По-прежнему зазывали ярко освещенные витрины, старались отогнать промозглый сумрак уличные фонари, гремела музыка в танцзалах и ресторанах. С наступлением темноты начинали топить печи, и над городом плыл ободряющий запах дыма, как некий символ теплого крова и сытого благополучия.
Осенняя непогода резко изменила облик уличной толпы, показала без прикрас изнанку жизни. Даже беглый взгляд подмечал, как неподготовлен советский гражданин к холодам. Вдруг выяснилось, что, не выдержав и получаса ходьбы по лужам, начищенные до блеска сапожки разбухали и по-крокодильи скалились; что всегдашняя гордость дореволюционного производства – зонтик – поломан; что через любимое кашне можно с успехом рассматривать небесные светила; и что, самое главное, – средств на покупку обновок как не было, так и нет. Несчастный гражданин удрученно вздыхал, но, оглянувшись по сторонам, немного ободрялся, – согнувшись под дождем, рядом шагали такие же собратья по несчастью.
Вон тот, видимо, еще с мировой войны носит неподъемную солдатскую шинель; на женщине, что вышла из «рыбного», – старорежимное пальтишко и ветхая французская шляпка («Добрые-то вещички в голодные годы на масло променяли, а эти, никудышные, так и остались»). Вот и рабочий, «гегемон революции», ожидает трамвай, засунув руки в карманы тужурки, будто вовсе он и не «хозяин Вселенной», а мокрый нахохлившийся воробей. А этой деревенской бабе и ливень нипочем! – обвязала голову цветастым платком, перехлестнула долгие концы крест-накрест через грудь душегрейки и – катится себе без забот, даже два узла на спине тащит.
Наблюдения нашего прохожего (назовем его, скажем, Иван Иванычем) нарушает колоритная парочка беспризорных, выбежавшая на улицу из ближайшей лавки: «Боже мой! Да один из них – совсем босой! – обмирает Иван Иваныч. – В такую-то пору!» Беспризорники вихрем проносятся мимо; один из них прижимает к груди женскую сумочку. Настроение нашего прохожего сразу меняется: «Так и есть: украли, сволочи!.. Ага, и приказчик на крыльцо выскочил, вопит». Иван Иваныч смотрит вслед убегающим воришкам, содрогаясь от вида шлепающих по лужам босых пяток, и вдруг заливается восхищенным смехом:
«А и лихие все ж, черти!»
Неприятный, сырой холод в ногах напоминает о худой обуви и необходимости согреться. Иван Иваныч заходит в ближайшую чайную. Заведение набито до отказа. Под прокопченным потолком – клубы табачного дыма, от печки-голландки парит (на ее округлые, обшитые листовым железом бока там и сям навешаны влажные пальто и куртки посетителей).
Кисло пахнет овчиной и убежавшим молоком. Публика пьет чай с бубликами и дешевый кофе, кое-кто просит рюмку водки. Пива никто не пьет, а если половой отважится предложить, – с отвращением морщатся. Иван Иваныч находит на печи гвоздик, пристраивает свой плащ и усаживается за единственный свободный стол.
– Чайку? Иль кофею? – справляется подскочивший половой.
– Парочку чаю, – кивает Иван Иваныч. – С сахаром!
– С лимончиком желаете? С мятою?
– Валяй – с лимоном.
Половой кланяется и убегает. Иван Иваныч оглядывается по сторонам, прислушиваясь к разговорам. Всех тревожат только две вещи: хлеб и дрова. Они вновь становятся главной заботой. Дрова, впрочем, вскоре отступают на второй план.
– Топливом – все легче разжиться, – громко убеждает посетителей упрямого вида мужик («Всезнающий», – смекает Иван Иваныч). – А вот с хлебцем – беда. Говорят, попрятали крестьяне урожай, не сдают зерна государству. Цены, вишь, для них больно низки! Ну уж сидеть задницей на мешках, понятное дело, никто не станет. Вот они и продают хлебушек по-тихому частным скупщикам. Те, само собой, дают цену поинтересней, нежели власти. Как будем, ребята, зимою жить – ума не приложу…
Иван Иваныч припоминает, что намедни слышал подобные речи от жены. «Могут и хлебные пайки опять ввести, – вздыхает Иван Иваныч. – Тогда – точно паника начнется: все из лавок растащат, цены взовьются до небес, заводы и фабрики забастуют, власти введут комендантский час – и… Ох, не приведи Господь!»
Половой с двумя стаканами янтарного чая в расписных «под серебро» подстаканниках отвлекает от тревожных раздумий. Иван Иваныч делает глоток и чувствует, как согревается продрогшее тело.
Тем временем, вдоволь, до хрипоты и перебранок, обсудив продовольственную тему, посетители перешли к следующему, также любимому русским народом вопросу – критике правителей.
– …И выдумывать нечего! – басил молодой парень. – Вчерась сам читал в «Бюллетене Губернской прокуратуры», там черным по белому пропечатано: «обвиняются в получении взяток и пособничестве уголовным элементам».
– Во как! – крякнул седой старик. – Теперича что ж, и прокуроров у нас не останется? Всех, значит, пересажають?
– Да не всех! – отмахнулся басистый парень. – Двоих: заместителя «губернского» и уездного из Торжца.
– Там народу-то похватали много, – заметил желтолицый человек в шляпе. – Из совнархоза больших чинов – пятеро, нэпманы разные, бандитов торжецких полста душ.
– Верно-верно, – подхватил «басистый». – Всех – под одну гребенку.
– Вот вам, сынки, и справедливая народная власть! – ехидно засмеялся старик. – Ворують, разбойничають пуще прежнего режиму. Совести-то как не было, так и нету. Оттого и беды все наши.
– Какая там совесть! – захохотал доселе молчавший краснорожий усач. – Денежки в руки поплыли, она и пропала, как пар из самовара. Жить-то сладко да припеваючи всем охота – и царю, и коммунякам.