Звук падающих вещей
Я не знал, что лучше: смотреть на Лаверде или нет, оставить его наедине с горем или подойти и прямо спросить, в чем дело. Я подумал: может, хотя бы снять наушники, чтобы подать ему знак, пригласить к разговору; но решил сделать наоборот, предпочел безопасность, молчание и меланхолические стихи Сильвы, над которыми можно было печалиться, ничем не рискуя. Я не вспомнил тогда ни о женщине, которую так ждал Лаверде, ни о ее имени, ни даже об аварии на склоне Эль-Дилувио, а остался, где сидел, в кресле и наушниках, стараясь не мешать печали Рикардо Лаверде, и даже закрыл глаза, чтобы не тревожить его своими любопытным взором, оставить наедине с самим собой в этом общественном месте.
В моей голове и только в ней звучала строка Сильвы: «Стали тенью нераздельной». В моем самодостаточном мире, заполненном до краев баритоном и поэзией под меланхоличные звуки пианино, время потекло медленнее, таким и осталось в памяти. Те, кто любят стихи, знают, что это случается: время, отмеряемое стихами, точно, как метроном, и при этом растягивается, рассеивается и сбивает нас с толку, как во сне.
Когда я открыл глаза, Лаверде уже не было.
– Куда он делся? – спросил я, не снимая наушников. Мой голос прозвучал издалека, и я отреагировал странно: снял наушники и повторил вопрос, как будто менеджер не расслышала его с первого раза.
– Кто? – спросила она.
– Мой друг, – сказал я. Я впервые так назвал его и внезапно почувствовал себя смешным: нет, Лаверде мне не друг. – Тот, кто сидел вон там.
– Не знаю, он ничего не сказал, – ответила женщина. Затем она отвернулась, недоверчиво проверила стереосистему, как если бы я что-то от нее требовал, и добавила: – А кассету я ему вернула. Можете сами у него спросить.
Я покинул комнату и быстро обошел здание. Во дворе дома, где Хосе Асунсьон Сильва прожил свои последние дни, находилось ярко освещенное патио, отделенное от обрамляющих его коридоров узкими застекленными окнами, которых не было во времена поэта и которые теперь защищали посетителей от дождя: мои шаги в этих безмолвных коридорах не отзывались эхом. Лаверде не было ни в библиотеке, ни на деревянных скамьях, ни в конференц-зале. Должно быть, он ушел.
Я подошел к узкой двери дома, мимо охранника в коричневой униформе (с фуражкой набекрень, как у киношного бандита), миновал комнату, где сто лет назад поэт выстрелил себе в сердце, а когда вышел на 14-ю улицу, то увидел, что солнце уже спряталось за домами на 7-й улице и робко разгорались желтые фонари. Рикардо Лаверде в длинном пальто шагал, глядя себе под ноги, впереди, в двух кварталах от меня, почти у самой бильярдной.
«И они стали одной длинной тенью», – строка нелепо вертелась в моей голове; и в этот самый момент я увидел мотоцикл, стоявший на тротуаре. Может, я обратил на него внимание, потому что его водитель и пассажир сделали едва заметное движение: тот, кто сидел сзади, поставил ноги на подножки и сунул руку за пазуху. Конечно, они оба были в шлемах; защитные стекла у обоих, были, разумеется, темные, такие большие прямоугольные глаза на большой голове.
Я окликнул Лаверде, но не потому, что уже знал, что с ним сейчас что-то случится, и собирался его предупредить: нет, мне просто хотелось догнать его и спросить, все ли у него в порядке, может, предложить ему помощь. Но Лаверде меня не слышал. Я ускорил шаг, огибая прохожих на узком тротуаре, который был в этом месте высотой в две ладони, переходил, если было необходимо, на проезжую часть, чтобы идти быстрее, и ни о чем не думал. «И они стали одной длинной тенью», – повторял я как припев песни, от которой никак не избавишься.
На углу 4-й улицы плотный вечерний транспортный поток медленно полз к съезду с проспекта Хименеса. Я ухитрился перейти на противоположную сторону перед зеленым фургоном, который только что зажег фары, и они осветили уличную пыль, дым из выхлопной трубы и начинавшийся дождик. Вот о чем я думал – о дожде, от которого надо будет скоро где-то укрыться, когда догнал Лаверде или, точнее, приблизился к нему настолько, что увидел, как намокло и потемнело от дождя пальто на его плечах.
– Все будет хорошо, – произнес я глупую фразу, ведь я не знал, что подразумевалось под словом «все», не говоря уж о том, будет оно хорошим или нет. Рикардо посмотрел на меня, его лицо было перекошено болью.
– Там была Елена, – сказал он.
– Где? – не понял я.
– В самолете.
Я на секунду замешкался и представил, что Ауру зовут Елена, или, наоборот, вообразил Елену с лицом и телом беременной Ауры, и испытал новое для себя чувство, которое не могло быть страхом, но очень его напоминало. Затем я увидел, как по улице едет мотоцикл, по-лошадиному подпрыгивая, как он ускоряется, приближаясь к нам, будто турист, который собирается спросить дорогу; и в тот самый момент я взял Лаверде за руку, схватил его за рукав у левого локтя, увидел головы без лиц, смотревшие на нас, пистолет, направленный в нашу сторону так естественно, как если бы это был металлический протез, увидел две вспышки, услышал выстрелы и внезапно почувствовал, что мне нечем дышать. Я помню, что непроизвольно вскинул руку, чтобы защититься, и вдруг ощутил вес своего тела.
Ноги мои подкосились. Лаверде упал на землю, я упал тоже, оба бесшумно, кто-то закричал, а у меня загудело в ушах. Какой-то мужчина подошел к Лаверде, попытался его поднять, и помню, как я удивился, что еще один бросился помочь мне. «Я в порядке, – кажется, произнес я, – меня не задело». Лежа на земле, я видел, как еще кто-то выбежал на дорогу, размахивая руками, как потерпевший кораблекрушение перед проходящим судном, пытаясь остановить белый пикап, но тот свернул за угол. Я позвал Рикардо один раз, другой; в животе вдруг стало жарко, я попытался ухватиться за спасительную мысль, что, наверное, обмочился, но сразу понял, что на моей серой футболке совсем не моча. Вскоре я потерял сознание, но последнее, что увидел, помню достаточно ясно: несколько человек с трудом поднимают мое тело и укладывают в кузов грузовика рядом с Лаверде, мы лежим рядом, как две тени, в луже крови, которая в тот час и при таком тусклом свете была черной, как ночное небо.
II. Он никогда не будет одним из моих мертвыхЯ знаю, хотя и не помню, что пуля прошила мой живот, не задев внутренние органы, но повредила нервы и сухожилия и наконец застряла в бедре, не долетев нескольких сантиметров до позвоночника. Кровопотеря была существенной, и, хотя у меня довольно распространенная группа крови, ее запасы в больнице Сан-Хосе тогда оказались невелики, или вдруг резко вырос спрос на нее у населения неспокойной Боготы, и моему отцу и сестре пришлось сдавать свою, чтобы спасти мне жизнь. Я знаю, что мне повезло. Все только и говорили об этом, но я и без них откуда-то это знал. Мне повезло, и это было едва ли не первое, о чем я подумал, когда ко мне вернулось сознание, уж это я помню отлично.
А вот трех дней в хирургическом отделении не помню совсем: они полностью исчезли, стерлись анестезией. Не помню галлюцинаций, хотя они были; не помню, как свалился с кровати во время одной из них и, хотя в памяти не зацепилось, как меня привязывали, чтобы это снова не повторилось, хорошо помню жестокую клаустрофобию, ужасное чувство беспомощности.