Ориген
А впрочем, ладно, чего уж тут скрывать… Это, как и с выбором кафедры, снова была личность, снова почти влюбленность — но не в красоту человека, скорее, в его страсть.
Сергей Сергеевича они услышали еще в самом начале первого курса, их сняли специально даже с греческого, отправили в Институт мировой литературы, потому что — Аверинцев! Как же это можно его не послушать филологу-классику? Ну это вроде как в Москву из Кокчетава приехать и в Кремле не побывать. Или вот: жить в Москве и не гулять по бульварам.
Так что они пошли на Аверинцева. Не запомнил Денис ничего, ужасно хотелось спать, плюс захватил он с собой тетрадку со все тем же греческим и на коленке делал домашнее задание. Кажется, говорил он про Плутарха, про его реминисценции в византийской агиографии, но на самом деле — про то, как можно жить и дышать Византией, тем самым Средневековьем, от которого приучали шарахаться.
А запомнил Денис только одно, зато навсегда: ближе к концу лекции роскошный институтский зал не спеша пересекла серенькая кошка. Кто-то захихикал, Аверинцев повел глазами в сторону неторопливого зверя и, не меняя своей ровной и как будто слегка натужной интонации, произнес:
— Если бы слово «кот» пришло в русский язык из Византии, этого зверя мы бы сейчас называли «елурь».
Елурь! Древнегреческий αἴλουρος! Котики, милые котики, о чем можно думать, на них глядя? Конечно, о Византии, о том, какими были котики у Палеологов, о том, как запрыгнули они однажды на колени к грозному Ивану Васильевичу, да так и прижились в стране голубых морозов и поздней весны… Это же сразу наповал.
А тут еще и аверинцевскую книжку, о которой столько слышал, дала Вера на две недели. «Поэтика ранневизантийской литературы» — но это была не совсем поэтика, и уж совсем не литература. Это был огромный мир, в который автор звал на прогулку, где он знал всех, и все, казалось бы, его знали. Где рождалась европейская рифма на берегах Босфора из пены сирийского славословия, из духа платоновского диалога, из пламенного слога Златоуста и протяжного напева Сладкопевца, чтобы в многозвучном акафисте раскатилась эта морская пена жемчугами, пробежала бы сквозь века и народы, выткала кружева московской поземки — в дар Ломоносову, Карамзину, Пушкину.... И все эти люди, похоже, кивали Сергею Сергеевичу как доброму знакомому, и он подсказывал им полузабытые слова, на общем пиру вкушал от словесной амброзии, и за невозможностью назвать это по-советски, подцензурно, чтобы напечатали — ставил на обложку слова «поэтика», «литература». А на самом деле было это — христианство.
Как можно было в это не влюбиться?!
Так что Аверинцев оказался, конечно же, первым, к кому обратился Денис в поисках научрука еще в октябре. Удалось достать его городской телефон, он позвонил, и — о чудо! — в трубке прозвучал тот самый неторопливый, надтреснутый, всегда немного растерянный голос. Денис лепетал что-то про Сладкопевца и Златоуста, рассыпался в восторгах и вежливостях… Но Сергею Сергеевичу было просто некогда. Он оказался одним из тех самых народных депутатов (а ведь все так радовались, когда он прошел, притом от Академии наук!), так что завтра у него заседание, послезавтра комиссия, потом присутственный день в институте… Перезвоните через две, нет, лучше три недели!
Быть одним из толпы, кто рвется получить его автограф в зачетке или на книжке, прикоснуться к краю рукава, чтобы потом хвастать: «когда мы с Сергеем Сергеевичем…» — ну совершенно не хотелось. А иначе не выходило. И перезванивать он больше не стал.
Потом Сельвинская подкинула ему телефон Барановского. С Барановским встречу назначить удалось только в начале ноября. Но времени Денис зря не стал терять — расспросил, где в Москве есть собрания византийских текстов. Ожидал ответа «нигде», но добрые люди подсказали — в Синодальной библиотеке, в Даниловом монастыре. Приехал туда, не ожидая вовсе, что пустят, но когда он спросил про Романа Сладкопевца — пустили, недоверчиво оглядев со всех сторон, подвели к полке, где длинными рядами стояла серия Sources Chrétiennes [3] (чего только нет на Москве, если хорошенько поискать!), даже нужный томик показал ему в длинном ряду длинноволосый задумчивый парень, и даже второй — продолжение первого. Кажется, сюда редко за таким приходили.
Парень показал, и тут же отошел в другой угол зала, стал переговариваться с другим таким же, а Денис словно оробел от этого счастья: так можно, оказывается, брать и читать? А что с этим делать: переписывать или переводить сразу? Или то и другое вместе? Но чтобы сделать копию — о таком ведь, наверное, и просить нельзя, да и дорого это, поди, дороже, чем в Иностранке? И решил для начала переписать какой-нибудь из кондаков [4] поинтереснее…
— Ты что же, не идешь нынче на всенощную, аки мытарь?
— А ты идешь, аки фарисей? — перешучивались те длинноволосые парни, и было в этом что-то пугающее и притягательное одновременно. Какой-то особый, закрытый мир своих смыслов и шуток, и понял Денис, что от него тоже, наверное, ждут, что вот сейчас встанет он и пойдет на эту их всенощную, но как же это можно, когда книга перед ним, и она, может быть, одна такая во всем Советском Союзе, и надолго ли это, что можно просто прийти и ее раскрыть — кто знает… Надо читать! Надо успеть главное!
Итак, с Антоном Семеновичем договориться о встрече удалось не сразу, он пригласил его к себе домой, в московские панельные новостройки (для Дениса они так и оставались не до конца Москвой, чем-то вроде декораций для новогоднего фильма про перепутанные квартиры). Он приехал вовремя, ему открыла тихая женщина, похожая на домработницу не меньше, чем на жену, пригласила в комнату — по-видимому, игравшую роль кабинета и библиотеки.
А может быть, по совместительству и детской, и вообще чего угодно, не рассчитаны наши панельки на дворцовый многоплановый быт — в углу стоял диван, застеленный клетчатым пледом, на нем сидели две девочки лет пяти и семи, рассматривали какие-то книжки. Были они необычно тихими и благонравными, словно не живые девчонки у себя дома, а какие-то детки с выставки. Он еще подумал: может быть, в соседней комнате укладывают спать младенца, вот и сестренок выгнали, чтобы не мешались.
Антон Семенович Барановский появился через четверть часа, вежливо поздоровался, взял переводы Дениса, стал просматривать… Был у него и один вопрос, дурацкий, конечно, но что еще делать научруку на третьем курсе, как не поправлять нелепые ошибки студентов? Денис не смог определить форму ὥρων, поставил на полях карандашом знак вопроса. Ну понятное дело, что первым делом в голову пришло: родительный множественного от ὥρα «пора, время», но тогда бы писалось ὡρῶν. А тут что? Может все-таки неправильная, диалектная форма от ὥρα? Но и по смыслу не подходит тут про время…