Ориген
Мне двенадцать, это возраст приведения к Гору, и потому я здесь, ведь это мое, мое, мое — говорят мне, а я не верю. Мое от предков, от тысячи тысяч поколений великого возвращения, от неба, по которому плывет ладья Солнца, от священной Коровы, которая поила меня своим молоком, от матери-ночи, которая давала мне отдых, от Отца-Сокола, который меня породил. Вода, которую я пил, и хлеб, который я ел, и воздух, которым я дышал, и солнечный свет, и материнская ласка — они мои и не мои. Они — Маат.
Голос поет мне о великом отце, который родил меня задолго до моего рождения, к которому вернется моя душа — та, иная, что покидает оболочку после смерти и предстает перед судом божеств и собственной совести. Об Отце, который породил нашу землю из небытия и озирает ее с неба своих небес, чье имя целительно, как глоток воды в жару, и я погружаюсь, без остатка, до конца, в это имя, я проваливаюсь в новый сон — и дед едва успевает там, в этом храме, подхватить слабеющее тело…
…оно стало еще меньше, это мое тело. Мне лет восемь или девять, мой отец снимает с меня хитон, а вокруг — сумрак, светильники, свежесть вечерней прохлады и множество полузнакомых людей. Они чему-то рады, а мне чуточку стыдно стоять среди них голышом. А главный среди них — величавый старик с корявыми, ломанными пальцами. Он так цепко держит ими свой посох! Именно в эти руки скоро передаст меня мой отец. Мне страшно.
— Папочка, кто он?
— Это честь для тебя и всех нас, что сам Феликс Аквилейский, прибывший к нам из далекой Италии с посланием братской любви, введет тебя во врата рая. Зови его отцом.
— Но папочка, ведь ты…
— Я родил тебя ко временной, он же — родит к вечной жизни.
Старик улыбается мне, протягивает правую руку — еще страшнее, пальцы кривые, рваные, на них нет ногтей! И нет нигде мамы. Она сюда не ходит, я знаю. Мамы нет — и кто защитит меня от полузвериной лапы?
Старец спрашивает, не сурово, скорей внимательно:
— Готов ли ты? —
— Не знаю…
— Веруешь ли ты, — его голос строг и ласков одновременно, — веруешь ли ты, дитя, в Отца, и Сына, и Святого Духа?
— Да, — мне легко говорить ему правду. Это так. Мы много говорили с отцом.
— Отвергаешь ли ты, — глас звучит торжественно и грозно, — языческие мудрования века сего, топчешь ли скверных идолов, плюешь ли на могущество лукавого сатаны и всех ангелов его?
— Да, — мой голос обретает уверенность. С таким грозным стариком… пожалуй, можно и плюнуть!
— Готов ли ты приобщиться к братьям и сестрам, чтобы разделить с ними радость и горе, страдание и счастье, жизнь и смерть? Готов ли оставаться христианином до последнего своего вздоха, дабы и воцариться со Христом?
— Я… я постараюсь! Честно…
— Войди в сию купель, чтобы умереть в ней со Христом и с Ним воскреснуть.
Вода обнимает, ласкает, бодрит — и я знаю, что выйду из нее совсем-совсем другим человеком, уже почти ангелом… И так дивно и звучно поют голоса, так светло улыбаются родной мой отец и этот странный человек из далекой какой-то Аквилеи. Аквилея — это, наверное, город водяных, но в водяных мне теперь верить нельзя, и корявые, мягкие, цепкие пальцы гладят меня по голове и нагибают, нагибают, чтобы я нырнул в страшную Христову смерть. Вот чем обернулась свежая эта aqua, простая вода…
Вздрогнул, проснулся сразу от всех трех снов, едва вода дошла до ноздрей. Еще до будильника, еще до того, как зазвонил другой у мамы (а за ним следом — радио «Маяк», она сразу его включает на приемнике, чтобы снова не задремать) — и вот глядит в пустоту потолка в мелких трещинах и думает об отце.
Настоящий отец — или он все-таки не очень настоящий? — в Новосибирске, они и виделись-то последний раз полтора года назад, когда он приезжал к нему в армию. Отец после особо громкого скандала ушел десять лет назад с одним чемоданом, построил новую жизнь на новом месте, там своя семья, не интересная Денису — как, кажется, не интересен отцу он сам. Как не интересен он жрецу Гора в этом сне.
Сны про поиски отца? Но почему в таких древних декорациях? Слишком много читал на ночь первоисточников? Ну да, ну да… И только теперь он замечает: во сне у него не было имени. Вот тот, аквилейский, когда его крестил — ведь должен был назвать имя? Но Денис уже не помнил. Дионисий? Или другое какое? Не было имени. Не было.
А впрочем, так ли велика разница! Новый день, новые люди, новые имена. И новые сны — когда-нибудь, про что-нибудь, и какие-нибудь имена будут названы в свой срок, в свой день и час.
Ноябрь и бульварыБульвары обнимали центр Москвы. Когда-то здесь были стены Белого города, они защищали его обитателей и от татарских набегов, и от буйной черни, и только от царского гнева защитить были бессильны — а теперь просто обнимали самый-самый московский кусочек Москвы. Он строился, горел, застраивался и перестраивался наново, но в своих ладонях его бережно держали московские бульвары, и плыли, отвлекая вагоновожатых, лебеди по Чистым, и взирал печальный Пушкин на свое прежнее место на Тверском, и провожали прохожих забавные Гоголевские львы.
Денису казалось, что жить от них вдали он долго не сможет. Вот вышел из дому — и тебя приведет к ним официальная и шумная Тверская имени писателя Горького, или деловая и торговая Пушкинская, или крутобокая Петровка со своей колокольней, или тихая Неглинка, где свой маленький бульвар начинается задолго до бульваров. И хотя бы раз в неделю, как лекарство, как зарядку, как прививку московскости — пройтись по ним.
Так что к Покровским он пошел сегодня по бульварам. Не было в Москве месяца хуже ноября — пустого, мокрого и стылого, когда о лете уже не помнишь, а до новогодней карусели еще так далеко. И был ноябрь, и в тот день в Москву пришел снег — еще неясно, робким ли гостем или хозяином новой зимы. Стемнело рано, горели фонари, снежинки плясали в столбах фонарного света, деревья тянулись к будущему лету и тоска — тоска сменялась тихой печалью, а печаль растворялась в снежном танце чистоты.
А впрочем… к чему это сезонное декадентство? Просто Денис шел по бульварам. Шел встречаться с научным руководителем для своей курсовой. Шел и думал, как здорово, что есть на свете Москва, что бывает зима (жаль, только, что заканчивается так поздно), что свет не без добрых книг и умных людей, и наоборот: добрых людей и умных книг, и что есть на свете хруст первого снега под ногами, воздетые тени деревьев, игра света и снега со всех сторон.
Выбор темы для курсовой, а главное, ее руководителя на третьем курсе — это уже, по сути, выбор диплома, выбор будущей специализации, будущего пути в профессии. Первый — там без курсовых, второй — ну ладно, там просто учились, как курсовые нужно писать, и руководителей назначали. А на третьем — свободный поиск.
Византия и вправду манила, Сельвинская была права. Мост между Элладой и Русью, между античностью и христианством, между Востоком и Западом, наконец. А мосты строить всегда интересно, тем более, литературный греческий от времен Платона и до двадцатого века почти не менялся, читать византийские тексты нетрудно.