Ее тело и другие
– Дельфины, – выдохнула она, и стало так.
Мы окунулись с головой. Она была намного старше меня, но почти никогда об этом не напоминала. На людях она совала руку мне в пах, поднимаясь все выше, рассказала мне самое страшное о себе и просила, чтобы я тоже ей рассказала. Я чувствовала, как она опалила время моей жизни, сплавилась с ним, неизменная, как Помпеи.
Она толкала меня на кровать и садилась сверху, упираясь в меня, в мои бедра. И я позволяла ей быть там, хотела, чтобы она была там, чувствовать ее вес. Мы срывали с себя одежды, потому что они казались лишними между нами. Я смотрела на ее гладкую бледную кожу, розовый обморок – ее половые губы – целовала ее в рот так, что землетрясение сдвигало во мне тектонические плиты, и думала: слава богу, мы не можем сделать ребенка. Потому что она сжимала внутри меня что-то, что переносило меня из ее постели, от ее рта, от ее пизды, от ее углов, тихого голоса – прямиком в мою первую семейную фантазию, наш первый совместный сон наяву: кафе на Кирквуд, мы утираем маленькие мягкие крошки ньокки с дрожащего подбородка малышки, нашей малышки. Мы там шутили и называли ее Мара, обсуждали ее первые слова, забавные волосики, дурные привычки. Мара, девочка. Мара, наша девочка.
Снова в постели Злючки, в хорошей постели, она сует в меня руку, я поддаюсь, она движется, я раскрываюсь, и она кончает, ни разу не дотронувшись до себя, а я в ответ лишаюсь дара речи. Я думала: слава богу, мы не можем сделать ребенка. Мы можем трахаться безоглядно, бесконечно, кончать друг в друга без презервативов и таблеток, без страха и тщательного выбора подходящих дней, не прислоняясь к раковине в ванной, чтобы разглядеть эту дурацкую белую палочку теста. Слава богу, мы не можем сделать ребенка. И она говорила: «Кончай со мной, кончай в меня», слава богу, мы не можем сделать ребенка.
Мы сделали ребенка. Вот она.
Мы любили, и я мечтала о нашем будущем. Дом посреди лесов Индианы. Старая часовня, когда-то вмещавшая стайку монахинь – монахини молились, прижимаясь друг к другу плечами, принимали обеты, называли друг друга сестрами. Каменные стены. Высохшая известка крошится, отсырев. Узкие тропы вьются через старые сады, через новый сад, где мы взрыхлили землю и сунули в нее всякое, что будет расти, если о нем заботиться. Большой круг витражного окна, с меня ростом, изображает кровоточащее сердце нежными осколками дымчато-розового стекла, две панели от старости пошли трещинами.
Дальше кухня с темными деревянными шкафчиками, они открываются и предъявляют бокалы на высоких ножках, тиковые ящики, полные помутневшего столового серебра, печь, уставленная двадцатигаллонными котелками и сковородками, коллекция из шести дюжин кружек, которые мы собирали годами, сочтя их красивыми или же забавными, стопки тарелок с надколотыми краями, достаточно для большой компании, какая у нас никогда не водится. Рядом маленький столик с пустой плетеной корзиной, несколько прочных некрашеных стульев и сверкающие под окном ряды стеклянных банок, этикетки сорвали, слои клея соскребли упорным пальчиком, все планировали использовать заново.
Позади стола – алтарь, свечи горят за Билли Холидей, Уиллу Кэсер, Гипатию и Пэтси Клайн. Рядом старый пюпитр, на котором прежде лежала Библия, а теперь – старый справочник по химии, превращенный в Книгу Лилит. На его страницах мы ведем собственный литургический календарь: святая Клементина и все путницы; святые Лорена Хикок и Элеонора Рузвельт, летом им подносили голубику, символизирующую сапфировое кольцо [4]; возжигание свечей святой Джульетте с мятными леденцами и темным шоколадом; празднество поэтов, когда над грядками латука декламируют Мэри Оливер, а Кей Райан – над блюдом уксуса и растительного масла, Одри Лорд над огурцами, Элизабет Бишоп над морковинами; Вознесение Патриции Хайсмит, празднуемое с улитками в расплавленном сливочном масле с чесноком и со страшилками у осеннего костра; Успение Фриды Кало – костюмы и автопортреты; Сретение Ширли Джексон, зимний праздник, начинающийся на рассвете и заканчивающийся на закате азартной игрой, где в ход идут выпавшие молочные зубы и камешки. Некоторые с их собственными книгами – старшие и младшие арканы нашей скромной религии.
В холодильнике: маринованные огурцы и зеленые бобы – столпотворение граненых банок; два стеклянных контейнера с молоком, в одном свежее, в другом скисшее; пакет нежирных сливок; противозачаточные таблетки эпохи мужчин, которые я так и не выбросила; почти черный баклажан; банка хрена, по форме схожая с мылом; оливки, сладкие итальянские перчики, тугие, как сердечки, соевый соус, кровавые стейки, запрятанные в сухие складки бумаги, протекающие стыдливо; сырный ящичек с шариками свежей моцареллы, которые плавают в своем молочно-водяном растворе, и салями в пыльной белой оболочке – пованивает, как утверждает Злючка, спермой; сгнивший порей – отправится в компост, карамелизованный лук и шалот размером с кулак. В морозилке – пластиковые растрескавшиеся формочки для льда, лед выбухает за пределы своих ячеек; песто, сделанное из выращенного в саду базилика; тесто, которое съедят сырым вопреки предупреждениям врачей. Когда открываешь шкафчики, там все забито оливковым маслом первого отжима, еще полдюжины банок, в некоторых заросли розмарина и пухлые головки очищенного чеснока; сезамовое масло, стеклянная бутылка с ним никогда не избавляется от жирного блеска снаружи, как ни протирай ее начисто; кокосовое масло, наполовину обратившееся в восковую белую массу, наполовину – в плазму; консервы из спаржевой фасоли и грибного супа-пюре, коробочки миндаля, маленький мешочек с органическими сырыми кедровыми орехами, несвежие крекеры. На кухонной стойке яйца – коричневые, с бледной прозеленью, в крапинку, разного калибра (одно протухло, но с виду не скажешь, в этом можно убедиться, лишь опустив его в стакан воды – оно, как ведьма, не тонет).
В спальне широкая двуспальная кровать, плот посреди огромного каменного океана. На тумбочке перекатывается лампочка – если поднести ее к уху и потрясти, внутри стекла негромко задребезжит лопнувшая нить накаливания. Бусы обвивают удавками старые винные бутылки, флакончики заткнуты матовыми стеклянными пробками. А если тумбочку открыть, обнаружится – захлопни, пожалуйста. В ванной зеркало в пятнышках туши там, где Злючка почти прижимается лицом, амеба влаги от ее дыхания растет и съеживается вновь. Живешь не с женщиной, живешь внутри нее, сказал как-то отец моему брату, а я подслушала, и в самом деле, когда я гляделась в зеркало, было так, словно моргаешь изнутри ее густо обведенных глаз.
А за дверью – природа. Головокружительный, дух захватывающий собор небосвода дугой встает над деревьями, а деревья по весне в изобильной и яркой зелени – сначала сплошь почки, потом цветение. Внезапный ливень отрывает тонкие листочки от ножек и густо покрывает землю ярким ковром. В плетении ветвей птичьи детеныши – серо-розовые, словно недоваренные креветки, косточки похожи на высохшие макаронины – верещат, призывая мам.
Потом вступает в свои права ленивый гул лета, сам воздух бормочет и поет. Осы – убийцы цикад – нагоняют самых слабых, обездвиживают уколом своего жала, уносят полумертвые тельца и стеклянные крылышки вверх, вверх и прочь. Светлячки томно теплятся в темноте. Листья достигли сочной, темной зелени, деревья густо закутались сами в себя, улавливая секреты, и лишь яростный удар грома и раскаленная добела молния способны расколоть их глухой союз.