Ее тело и другие
А потом осень, первая осень, наша первая осень, первое наше блюдо из тыквы, первые свитера, горелая вонь обогревателя, не вылезать из-под тяжелых одеял, запах дыма, напоминающий о том, как мне было двенадцать, я была герлскаутом и жила в палатке с девочками, которые меня терпеть не могли. Листья вспыхивают, осенние краски, словно грибок, пожирают зелень. Дожди, дожди, ковры из листьев, желтых, как одуванчики, краcных, как шкурка граната, оранжевых, как очистки моркови. Странные вечера, когда солнце долго садится, но идет дождь, и небо становится персиковым и золотым, а еще серым и лиловым, словно синяк. По утрам рощицу накрывает тончайший туман. Иногда по ночам полная кровавая Луна восходит над горизонтом и окрашивает облака, будто инопланетная заря.
А потом сухость, скукоженность, медленное приближение смерти на триллионах лучеобразных лап, зверя-зимы с идеальным пищеварением, земля обнажается так, как мы и представить не могли, деревья осиротели, стонет-завывает ветер, пахнет приближением снега. Метели ночь напролет, не подсвеченные ничем здесь, в лесах и во тьме, лишь лучом фонаря по ту сторону окна, который ловит жирные снежинки в полете, прежде чем они окажутся вне пределов досягаемости. А внутри – чешется пересохшая кожа, втираем в спины прохладный лосьон. Трахаемся, заглушая крики, прижимаясь друг к другу в коконе тепла под одеялом. Утром с трудом распахиваем дверь – два тела, укутанные, натужно пыхтящие, чтобы вырваться в мир, куда вовсе не хотят попасть. Снег превратил подробности пейзажа в сугробы, напоминая нам: храните ясность зрения; напоминая нам: всему свой черед, время уходит, когда-нибудь уйдем и мы. И на краю росчисти – Мара, крошечные ручки в варежках выглядят мультяшными, пухлая куртка застегнута доверху, воротник упирается в маленький носик, шерстяная шапка защищает тонкие темные волосы, и мы вспоминаем, что живы, что любим друг друга всегда и нравимся друг другу – почти всегда – и что женщины так же умеют являть в этот мир детей, как дышать. Мара тянет руки вперед и вверх – не к нам, к какому-то невидимому существу, голосу, тени бывшей монахини, антипризракам грядущей цивилизации, которая построит в этом лесу город, когда мы давно уже будем мертвы. Мара тянется вверх, мы подходим к ней и берем ее за руки.
Наша малышка плачет. Я прижимаю ее к себе. Она слишком мала для нашей еды, кажется мне. Слишком мала – пристроив ее у себя на бедре, я роюсь в полупустом холодильнике, отодвигая в сторону контейнеры с бархатистыми остатками пищи, консервную банку в фольге. Нашла яблочное пюре, но все мои ложки слишком велики для ее рта. Я окунаю палец в пюре и подсовываю малышке – она усиленно сосет. Я обхватываю ладонью ее макушку, целую кожу, нежную от детского масла. Малышка сопит, всхлипывает, капли пюре пузырятся на губах.
– Яйцо? – спрашиваю я.
Она чихает.
– Яблоко? Собачку? Девочку? Мальчика?
Она и вправду похожа на меня и на Злючку – мой вздернутый нос, мои темные волосы, надутые губы, ее круглый подбородок и отделенные мочки. Открытый, воющий рот – это, безусловно, Злючка. Я приказываю себе остановиться, мозг пронзает мысль о том, как опасны подобные шутки, хотя я и помню, что Злючки нет рядом, она не отложит какое-то свое занятие, чтобы выразительно приподнять бровь, а то и отругать меня за то, что говорю подобные вещи при нашей дочке, а то и запустить стаканом мне в голову.
Свободной рукой я вытаскиваю из кармана телефон и звоню. Голос Злючки отдается механическим эхом на другом конце, вырезает во мне какие-то новые пространства. Гудок. Я оставляю сообщение.
Вот что я говорю:
– Почему ты бросила ее на меня?
Вот что я хочу сказать:
– Это почти уничтожило меня, и все же нет. Это сделало меня сильнее. Ты сделала меня лучше. Спасибо тебе. Я буду любить тебя до конца времен.
Я слишком многого хотела от нее, думаю я. Требовала слишком многого. «Я люблю тебя», – шептала я во сне, шептала наяву, в ее волосы, в ее шею.
«Не обзывай меня так, пожалуйста, – напоминала я. – Я бы никогда не стала так разговаривать с тобой».
«Я хочу только тебя, клянусь», – говорила я, когда паранойя вползала в ее голос, точно зараза.
Я верю в мир, где происходят немыслимые вещи. Где любовь может обезоружить жестокость, может ее нейтрализовать, будто ее никогда и не было, или преобразить во что-то новое, более красивое. Где любовь может одолеть природу.
Малышка чем-то кормится. Не знаю чем. Но она сосет. Ее десны сжимаются, это больно, и все же я не хочу, чтобы она перестала, потому что я ее мать и ей нужно то, что ей нужно, даже если это ненастоящее. Она кусает, я вскрикиваю, но она так мала, я не могу положить ее, не кормить.
– Мара! – шепчу я.
Она смотрит на меня в упор, словно узнала свое имя. Я прижимаю губы к ее лбу, покачиваю ее взад-вперед, тихонько хватая воздух. Она настоящая, настоящая, плотная и увесистая в моих руках, пахнет чистотой, новенькая. Тут все однозначно. Она еще не девочка, не чудище и не что-то еще. Она – всего лишь малышка. Наша.
Я делаю Маре колыбель, задвинув мою кровать в угол. Строю стены из маленьких вышитых думочек. Укладываю ее.
Она снова вопит. Крик налетает неведомо откуда и продолжается бесконечно, однообразно, как морской горизонт. Не утихает, она не делает вдох, ее мечущиеся руки попадают мне в лицо, слегка царапают. Я кладу ее на кровать.
– Мара, – говорю я, – Мара, пожалуйста, пожалуйста, не надо.
А она не перестает, это длится и длится. Часами я скачу рядом с ней на кровати, вой заполняет всю комнату, я не могу его не слышать, и чистый младенческий запах сменяется чем-то докрасна раскаленным, словно горелка электрической плитки, на которой ничего нет. Я притрагиваюсь к маленьким ножкам, а она орет, я фыркаю ей в животик, а она орет, и что-то во мне ломается: я – континент, но я больше не выдержу.
Учительница в соседней туалетной кабинке услышала, как Злючка орет на меня по телефону. Я знала, что она там, видела ее высокие каблуки, расставленные на плитке пола, слышала, как она затаила дыхание, когда голос Злючки, низкий, холодный, вытек из трубки, словно газ. Учительница выждала, пока я ушла, и только потом покинула свою кабинку. В тот день в коридоре она попыталась неуклюже об этом заговорить, вертя в руках колпачок авторучки.
– Думаю, – начала она, – я вот что хочу сказать: это ненормально. Я переживаю за вас.
– Спасибо за поддержку, – ответила я.
– Я только хочу сказать, что если там всегда такой тон, то даже если вы думаете, что в этом что-то есть, нет там ничего. – Она случайно выронила колпачок, и он покатился по длинному коридору. – Дайте мне знать, если надо будет кому-то позвонить, хорошо?
Я кивнула, и она пошла прочь. Она уже скрылась за углом, а я все еще кивала.
Мара делает передышку, чтобы вдохнуть. Прошло столько времени, что небо за окном вновь подсвечено. Она опять впивается в меня, ее глаза вбирают меня целиком, весь мой стыд, и боль, истину о ее матерях, подлинную правду о них. Рывок – мои тайны утекают из меня, против моей воли. Потом снова неустанный вопль, но теперь я могу его выдержать благодаря этой драгоценной минуте передышки. Мое терпение обновилось, любовь воскресла. Если она будет давать мне передышку каждый день или почти каждый, все будет хорошо. Я справлюсь. Я смогу стать настоящей матерью.