Орлеан
Вместо того чтобы ударить, он за волосы выдернул меня из постели, и так, в пижаме, носках и накинутой на плечи куртке, я оказался в семейном «пежо» (белом, 404-й модели, с разномастными шинами, от которых воняло горелой резиной). «Ну ты у меня попляшешь! — пробормотал отец. — Я тебе набью соломы в сапоги!» Я не понял тогда и до сих пор не понимаю смысла этой идиомы.
Он вдавил в пол педаль газа и рванул с места, но вскоре сбросил скорость и уже медленнее покатил сквозь абсолютную тайну ночи. Когда машина с жутким визгом шин свернула налево, я узнал силуэты деревьев; это был парк, но я никогда раньше не думал, что он может быть таким страшным. Улица Басс-д’Энгре, улица Мальтотье — места игр и шутливых потасовок — сейчас наводили на меня леденящий ужас. Фасады домов, днем гревшиеся на солнышке, словно коты, в этот час и в данных обстоятельствах походили на расстрельные стены.
В конце предместья Мадлен, за кладбищем, над которым зловещими тенями веяли призраки мертвецов, я заметил каменный крест, огороженный когтистой решеткой. Он стоял здесь всегда; годы капитулировали перед зарослями жирной лохматой травы, карабкавшейся даже на камень. Это был крест забвения, погруженный в вечное молчание; луна, нависавшая над этим печальным сиреневатым пейзажем, бросала на него полосы блеклого света.
Очень скоро мы покинули город с его огнями: оранжевым сиянием, голубоватыми лучами, светофорами и рекламными вывесками. Мы въезжали в тьму — безмерную непроницаемую тьму, едва прорезаемую двумя узкими желтыми лезвиями фар, которые прорубали ее, как мечи, вновь и вновь отодвигая границу бесконечности. Я сдался; я плакал и молил о прощении. Я клялся, что больше не буду просыпаться по ночам. Мне больше не будут сниться кошмары — честное слово. Но машина упорно продолжала катить в неизвестном направлении, и не было на свете силы, способной ее остановить. Дорога давным-давно опустела; если не считать шума мотора, нас окружала гнетущая тишина. Неожиданно отец включил радио, и я услышал хрипловатый голос журналиста. Мы ехали по прямому и мрачному шоссе, от которого то и дело ответвлялся очередной деревенский проселок, производивший особенно жуткое впечатление. Все вокруг дышало бесконечным одиночеством Бога.
Оправдывая мои худшие опасения, машина свернула на грязную заиндевелую дорогу. Я был уничтожен. До меня доносилось ледяное дыхание леса, готового меня поглотить. Ночью орлеанский лес пожирает невинных детей, стирая незначительный след их мимолетного пребывания на земле.
Ужас леса в том, что он открыт круглые сутки. Здесь можно в любой момент избавиться от ребенка, что и сделал мой отец, одержимый мыслью о том, что ему потребуются все выходные, чтобы компенсировать недостаток сна, случившийся по моей вине. Он вышел из машины и приказал мне следовать за ним. Я отказался. Салон сотрясался от моих рыданий. Я нажал кнопку блокировки дверей. От злости отец чуть не выбил стекло. Он вернулся на водительское место — его бесило, если кто-то смел его ослушаться, — и оторвал меня от сиденья. Я почувствовал острую боль в копчике. Он швырнул меня в канаву, заросшую ежевикой и крапивой и заполненную окаменевшим мусором. У меня с ноги слетел носок, и в ступню вонзилась колючка. Взревел мотор, и машина скрылась в черноте горизонта.
Я кричал что было сил, но мой голос терялся в древесных кронах, запутывался в ветках и стихал в глубине стволов; мне отвечало лишь эхо, заставая врасплох и заставляя вздрагивать. Все в этой влажной темной глубине взывало к моей смерти. Я нащупал в кармане замурзанную дольку шоколада и машинально сунул в рот, словно видел в нем спасение от гибели. Отец не возвращался; сдерживая рыдания, я прислушивался, но до меня доносился только страшно далекий шум мотора. Мой прародитель вернулся к людям, бросив меня на растерзание зверям. Меня пугал каждый шорох; от малейшего дуновения ветра заросли начинали шелестеть, а я — плакать и кричать.
Так прошел примерно час. Я улегся на каменное дно, выдолбленное дождями, пристроив голову на мшистый островок, и стал глядеть в небо. Я ждал, что ко мне спустится крылатое существо, вытащит меня из канавы и отнесет назад, в мою кровать из белой клееной фанеры. Я чихнул. В тело постепенно проникал холод; мое каменное ложе превращалось в ледяное. Меня окружали бесчисленные звери; мне было страшно не то что пошевелиться — даже дышать. Единственной знакомой вещью оставалась луна. Поблизости бродили жадные пасти. Я боялся волков, медведей, горгон. Удавов в блестящей шкуре, медленно ползущих сквозь серый туман. Но больше всего меня ужасала перспектива встретить библейского змея, каким я помнил его на иллюстрациях Доре. Еще через час или два я услышал все тот же шум мотора. За рулем сидела мать — отец завалился спать, пожертвовав утром ради восстановления сил (он отменил прием пациентов до полудня).
Я был спасен. На обратном пути я решил, что больше никогда никого не буду будить посреди ночи, не буду просыпаться от кошмара, иначе говоря — не буду больше спать. Это был бы наилучший выход. После быстрого душа и новой порции ругани (на сей раз материнской) меня отвезли в школу. По всей видимости, выглядел я неважно, потому что учительница поинтересовалась, что со мной. Я смешался и пробормотал, что не выспался, потому что «зачитался». Она мне не поверила. «Что же ты читал?» Я ответил, что по вечерам, перед тем как погасить свет, читаю «Посмертные записки Пиквикского клуба». Мне было велено написать краткое «изложение» на указанную тему. В те годы эта книга — скорее всего, ее упрощенная, адаптированная для детского чтения версия — была моей любимой. В следующий понедельник я вышел к доске с тетрадным листком в руке. Написал мелом прекрасное имя Диккенса, легкомысленно забыв про удвоенное «к», и, смущаясь, своими словами пересказал содержание нескольких прочитанных мной страниц.
Смущался я не просто так. В классе сидела Дельфина Руссо в застегнутом на молнию лазурно-голубом халатике. Я был в нее влюблен и вынашивал план на ней жениться. Я так на нее пялился, что она не выдержала и пожаловалась своей лучшей подруге, которая передала мне их разговор. Отныне я не осмеливался даже посмотреть в ее сторону. Эта безответная любовь, заставлявшая меня опускать глаза в пол, когда мы сталкивались на перемене, постепенно выдыхалась и в конце концов испарилась. Как-то утром, после того как меня вызвали к доске отвечать устный счет и я в очередной раз опозорился (никогда не умел считать), она подошла и погладила меня по голове. Я дал ей пощечину.
~~~Третий класс. Для печали, в отличие от радости, нужна более веская причина; иногда хватало простой коноплянки, севшей на ветку орешника, или луча солнца, раскрасившего в радужные цвета струи фонтана, бившего на лужайке возле нашего дома, чтобы наполнить меня ощущением огромного счастья. Блаженство являлось ко мне само собой, тогда как огорчения, напротив, всегда были связаны с существованием моих родителей и их присутствием на этой земле и в моей жизни.
Я никогда не понимал, какие преимущества дает страдание; я видел в нем только недостатки. Ни один вид человеческой деятельности не требует быть несчастным — за исключением молитвы, которая питается горем. Взять хотя бы художественную литературу: она нуждается в открытости другим и в кислороде; отравленные печалью, мы создаем произведения, от которых веет затхлостью и которые оседают под весом собственной серьезности.