Поэтому птица в неволе поет
Когда старшие родственники неодобрительно отзывались о моей внешности (остальные в семье были хороши собой, и это меня мучило), Бейли подмигивал мне с другого конца комнаты, и я знала: он обязательно улучит момент, чтобы с ними сквитаться. Он давал старушкам вволю поахать на предмет того, как же я такая уродилась, а потом понаведывался, голоском, похожим на застывающий жир от бекона:
– Мизериз Колман, а как там ваш сын? Я тут его вчера встретил, совсем больной с виду – того и гляди умрет.
Старушки, опешив, сыпали вопросами:
– Умрет? От чего? Вовсе он не болен.
Голоском еще более масленым, чем раньше, и не меняясь в лице, Бейли отвечал:
– От уродства.
Чтобы сдержать смех, я прикусывала язык, скрипела зубами, старательно стирала с лица любое подобие улыбки. А потом, за домом, под ореховым деревом, мы заходились от хохота и воя.
Бейли очень редко попадало за его неизменно беспардонное поведение – дело в том, что он был гордостью семейства Хендерсонов-Джонсонов.
Его движения – так он впоследствии описал движения одного знакомого – напоминали безупречный ход хорошо смазанного механизма. Кроме того, он умудрялся обнаружить в сутках столько часов, сколько мне и не снилось. Успевал сделать работу по дому и школьные задания, прочитать больше моего книг и поиграть на склоне холма в самой отборной компании. Он даже умел вслух молиться в церкви, а также таскать маринованные огурцы из бочки, которая стояла под фруктовым прилавком и прямо под носом у дяди Вилли.
Однажды в обеденный час, когда в Лавке было полно покупателей, он опустил сито, в котором мы обычно просеивали крупу и муку, в эту самую бочку и выловил два толстеньких огурца. Достал их и повесил сито сбоку на бочку – огурцы так и остались там стекать. Когда прозвенел звонок с последнего урока, он забрал из сита почти совсем обсохшие огурцы, засунул в карманы, а сито забросил за апельсины. Мы выбежали из Лавки. Стояло лето, штанишки на Бейли были короткие, на запыленных ногах остались яркие дорожки от маринада, сам он подпрыгивал – карманы топорщатся от добычи, – а глаза смеялись: «Ну, каково?» Пахло от него, как от бочонка с уксусом или как от ангела в кислом настроении.
После того как мы управлялись с утренними делами по хозяйству, а дядя Вилли с Мамулей уходили торговать в Лавку, нам разрешали пойти поиграть с одним условием: чтобы нас можно было докричаться. Когда мы играли в прятки, голос Бейли, легко опознаваемый, выпевал: «Раз-два-три-четыре-пять, я иду искать. Кто не спрятался, я не виноват! Раз-два-три-четыре-пять, я иду искать опять! Кто не спрятался, я не виноват!» Как прирожденный вожак, он, понятное дело, придумывал самые захватывающие и озорные игры. А когда он оказывался кончиком бича в игре «Щелкни бичом», то вертелся, точно волчок, крутился, падал, хохотал, останавливался ровно за секунду до того, как остановилось бы от страха мое сердце, а потом возвращался в игру, хохоча по-прежнему.
Из всех потребностей (среди них – ни одной надуманной), которые возникают у брошенного ребенка и которые необходимо удовлетворить, чтобы не сгинула надежда вообще и надежда на благополучие, самой неколебимой является потребность в неколебимом Боге. Мой дивный чернокожий брат стал моим Царствием небесным.
В Стэмпсе принято было «закрывать» в банки все, что худо-бедно подлежит консервированию. В сезон забоя скота – после первых заморозков – соседи помогали друг другу резать свиней и даже ласковых большеглазых коров, если они переставали доиться.
Дамы-миссионерши из Христианской методистской епископальной церкви помогали Мамуле подготовить начинку для колбасы. Они по локоть засовывали полные руки в свиной фарш, смешивали его с серым щекочущим нос шалфеем, перцем и солью и делали вкусные пробные колбаски для всех послушных детишек, которые приносили дрова для гладкой черной печки. Мужчины отрубали от туш более крупные куски и закладывали их в коптильню. Вскрывали в окороках суставы смертоносного вида ножами, вытаскивали определенную круглую безобидную косточку («от нее мясо может попортиться») и втирали соль, крупную бурую соль, похожую на мелкий гравий, прямо в плоть – кровь каплями выступала на поверхности.
Весь год, до следующих заморозков, еда к нашему столу бралась из коптильни, из огородика, который приютился прямо рядом с Лавкой, и с полок, где хранились закрытые банки. От выбора на полках слюнки потекли бы у любого проголодавшегося ребенка. Зеленая фасоль – стручки обрезаны до нужной длины, листовая и белокочанная капуста, мясистые помидоры в собственном соку, которые были особенно хороши на горячих сухариках с маслом, а еще – колбаса, свекла, варенья из ягод и всех фруктов, какие только растут в Арканзасе.
При этом раза два в год Мамуля приходила к выводу, что нам, детям, нужно включать в рацион свежее мясо. Нам давали мелочи – монеток по пять и десять центов, поручались они Бейли – и отправляли в город за печенью. Поскольку у белых имелись холодильники, их мясники покупали мясо на больших бойнях в Тексаркане и продавали богатеньким даже в самый разгар лета.
Пересекая негритянский район Стэмпса, который в рамках наших узких детских горизонтов казался целым миром, мы вынуждены были, по обычаю, поговорить со всеми встречными – а Бейли еще полагалось по несколько минут поиграть с каждым из друзей. Радостно было направляться в город, имея деньги в кармане (карман Бейли я, по большому счету, считала и своим) и время в запасе. Но вся радость улетучивалась, едва мы добирались до белой части города. После трактира «Заходи!», принадлежавшего мистеру Вилли Уильямсу, – последней остановки перед миром белых – нужно было пересечь пруд и преодолеть железнодорожные пути. Мы чувствовали себя первопроходцами, ступавшими без оружия в руках на территорию, заселенную хищниками-людоедами.
Сегрегация в Стэмпсе была настолько безоговорочной, что большинство чернокожих ребятишек вообще, абсолютно не представляли себе, как выглядят белые. Знали лишь, что они другие, страшные – и в этот страх включалась враждебность угнетенных к угнетателям, бедных к богатым, работников к работодателям, оборванцев к хорошо одетым.
Помню, я вовсе не верила в то, что белые – по-настоящему настоящие.
К нам в Лавку ходили многие женщины, работавшие у них домашней прислугой, и когда они несли выстиранное белье обратно в город, то часто ставили вместительные корзины у нашего крыльца и вытаскивали из накрахмаленной груды какой-нибудь предмет – похвалиться либо ловкостью своей глажки, либо богатством и великолепием вещей своих нанимателей.
Я же смотрела на те предметы, которые не принято выставлять напоказ. Знала, например, что белые мужчины носят длинные трусы, как и дядя Вилли, что там есть отверстие, чтобы вытаскивать «причиндал» и писать, что груди у белых женщин не вшиты в платья, как я от кого-то слышала, потому что я видела в корзинах их бюстгальтеры. Но заставить себя видеть в белых людей я не могла. Людьми были миссис Лагрон, миссис Хендрикс, Мамуля, достопочтенный Снид, Лилли-Би, Луиза и Рекс. А белые не могли быть людьми – куда им с такими маленькими ногами, с такой белой прозрачной кожей, с их привычкой ходить не на подушечках пальцев, как это принято у людей, а на пятках, как лошади.