Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы
Сейчас за бока Парфёна, конюха собственно при его буланом коне.
— Говори, кто ездил?
Тот божится-клянётся, что никто, что конюшня была заперта, а ключ у главного конюха Луки. Как его ни пороли, он больше не сказал ничего.
Потребовали Луку. Тот признался, что повесил ключ на место не сам, а отдал дочери; а та призналась, что она ключа от конюшни не запирала в светёлку, как велел ей отец, а отдала Парфёну.
Парфёна перед тем только что бросили замертво. Но для Култуханова и это было не препятствие.
— А, Парфёну! Давай сюда Парфёна! Давай! — можно сказать, визжал Семён Темрюкович.
Но такова живучесть человека, такова сила чувств его самосохранения. Когда обратились к месту, куда бросили Парфёна, его уже там не было. Он исчез.
Семён Темрюкович взбесился страшно.
— Беги, лови! лови! — кричал он. — Скорей, живо! Отыскать, поймать! Живо! Засеку, всех засеку, коли упустите! — вопил он, раздавая направо и налево удары нагайкой.
Люди бросились со всех ног.
Но что же? Выйдя из конюшни, они увидели, что Парфён в конце поля за речкой удирает во все лопатки на буланом жеребце.
Бешенству Степана Темрюковича, когда ему это сказали, не было предела.
— Лови! тащи! Дуй в мою голову! — кричал Култуханов, выходя из конюшни. — Бери лошадей! Скачи, бей смертным боем! Живого или мёртвого подавай! — вопил он без памяти. — Не то всех засеку, на поселение пошлю, на каторгу!
Он задыхался.
Все побежали, рассыпались, захватили лошадей и полетели во весь дух.
— А ты что стоишь? Лови, беги! Иначе, смотри, живой из-под плетей не встанешь! — закричал Семён Темрюкович, поднимая нагайку на приказчика Дементьича, вышедшего за ним из конюшни.
Бросился бежать и тот. Он тоже вывел лошадь и поскакал.
В конюшне остались только притаившаяся Паранька да истекающий кровью её отец.
Семён Темрюкович ходил перед конюшней и ждал. Он обдумывал: какою бы пыткою помучительнее уморить Парфёна. «Вот только, пусть только...»
Но он ждал напрасно до ночи; этого «только» не было. Ни Парфён, ни псари и никто из бывших на конюшне, даже Дементьич, не воротились. Все до одного бежали. Лука Васильев тут же при нём Богу душу отдал, а Параньку Култуханов засек до смерти уже на третий день.
Как беглецам было не пропеть:
Не мешай мне думу думати.— Сказать нечего, хорошо, оченно хорошо! Что вблизи подойдёшь, что издали смотришь! Ишь палата какая, смотреть любо! И глянь-ка, глянь: звона на крышу-то болваны какие понаставлены! Думаешь, маленькие, ан вдвое больше тебя будут! В избу и не вошли бы!
— Эка, паря, как всё это у них согласно вышло. Дом, кажись бы, с виду-то и не оченно большой, в один обхват всё видишь, а глядишь, кажинное окошко больше твоих ворот выходит.
— На то архиатура; всё в расчёт да в меру делается; всё по чертежу! А вон видишь там, под позолоту готовят! Там будет церковь; сверху-то крест поставят. Как есть царское жилище!
— В окошки-то глядеть, да как оно свечи-то там зажжены — больно красиво выходит! Видишь, золото-то и из-под свечей, и по сторонам везде так и сияет! И какие размалёванные убрусы со всех сторон в глаза кидаются! Видишь, всё как жар горит.
— Что и говорить: мрамор, одно слово — мрамор.
Хоть сутки, кажись, пожил бы там!
— Да, хорошо бы там пожить!
Таким образом рассуждали между собой двое рабочих, один ярославец, живший в Петербурге уже года три, а другой пошехонец, недавно прибывший, любуясь на новый Зимний дворец, блистательно освещённый по случаю празднования заключения мира с Пруссией в 1762 году.
Во дворце происходил парадный обед на тысячу кувертов. За царским столом на одном конце сидел император государь Пётр Феодорович, а подле него с обеих сторон двое посланников прусского короля Фридриха II, генерал Шверин и адъютант короля, его любимец, полковник и камергер барон Гольц. Подле Гольца сидела графиня Елизавета Романовна Воронцова, «Романовна», как большей частью называл её император, беспрерывно обращаясь к ней в разговоре. Подле Шверина сидели принцы голштинские, дядя государя и его двоюродный брат; тут же фельдмаршалы: Миних, Трубецкой и Шувалов Александр Иванович. Пётр Иванович после смерти государыни скончался, а новому фельдцейхмейстеру генералу Вильбоа было предложено обедать за своим артиллерийским столом. Возле графини Елизаветы Романовны сидел гетман Кирилл Григорьевич Разумовский, его жена Катерина Ивановна, урождённая Нарышкина, и канцлер граф Михаил Ларионович Воронцов; затем его брат сенатор, генерал-аншеф, отец Елизаветы Романовны, граф Роман Ларионович, далее княгиня Волконская и сенатор Иван Иванович Неплюев, а за ними другие гости высших чинов. Императрица сидела на другом конце стола; около неё сидела её гофмейстерша графиня Елизавета Осиповна Чернышёва, урождённая графиня Ефимовская, двоюродная племянница покойной императрицы Елизаветы, следовательно приходившаяся императору троюродной сестрой; а подле графини Чернышёвой княгиня Екатерина Романовна Дашкова. С другой стороны государыни сидел великий князь Павел Петрович со своим воспитателем Никитой Ивановичем Паниным; далее генерал-прокурор сената генерал-кригскомиссар Александр Иванович Глебов.
За стульями высочайших особ служили обер-камергер и камергеры, распоряжался обер-гофмейстер и гофмейстеры. За стульями фельдмаршалов стояли их так называемые тогда генералс-адъютанты, то есть адъютанты генерал-аншефов и фельдмаршалов, числившиеся в чинах капитан-поручиков и капитанов; в комнате, кроме того, кругом стояло множество придворных, офицеров, частью находившихся тут по службе, частью же пришедших от других столов из любопытства взглянуть на обедающую царскую фамилию.
Музыка гремела во всех залах, звон стаканов оживлял разговор. Произносимые императором тосты: «За вечный мир и дружбу, за здоровье прусского короля, за здоровье и победы русской и прусской армий!» — сопровождались салютом всех орудий Петропавловской крепости.
Стол был убран цветами и эмблемами мира. На концах стола были поставлены громадные из конфитюра, как говорили тогда, пирамиды, с огромными амурами из леденца, которые держали в руках венки, свитые из живых лавров и миртов, как бы подавая их государю и государыне. Ввечеру во дворце назначен был бал и на Неве фейерверк; в городе зажигали иллюминацию.
Государь был весел. Он шутил с Гольцем и Швериным, нередко задевая гетмана Разумовского, над которым любил подшучивать; часто обращался он к своему дяде, герцогу голштинскому, и к канцлеру Воронцову, беспрерывно вмешивая в разговор и свою Романовну. Он особенно смеялся, рассказывая, как вытянулась физиономия графа Кауница в Вене, когда Лапчинский объявил ему, что русской армии велено отделиться от австрийской. Нередко обращался он к стоявшим сзади него любимцам Унгер-Штернбергу и Гудовичу, а иногда и к стоявшим позади них голштинским офицерам. Вдруг он встал, приподнял свой бокал и объявил:
— Здоровье русской императорской фамилии.
Дружное «ура», залп из орудий, музыкальный туш во всех залах покрыли голос императора. Все встали и выпили свои бокалы при общих восклицаниях, поздравлениях и громе. Салют продолжался.
Императрица молча тоже осушила свой бокал, но не вставала.
Пётр взглянул на неё гневно и обратился к Гудовичу:
— Пойди, Гудович, спроси у неё, по какому поводу она не хотела встать, когда пили здоровье русской императорской фамилии?
Гудовичу, как ни неприятно было это поручение, пришлось его исполнить.
Екатерине показался оскорбителен вопрос, но она сдержанно и с своей обыкновенной приветливой улыбкой отвечала:
— Русская императорская фамилия состоит из трёх особ: моего мужа и друга — императора, меня и моего сына. Доложите это его величеству, граф, и спросите, в честь кого ему угодно, чтобы я вставала, когда будут пить наше здоровье?