А было все так…
Гуляя по заснеженному кремлю, я продумывал текст заявления о голодовке. В камере Лукашова я аккуратно написал заявление, оставив место для даты. Скорее всего завтра утром меня увезут на Филимоново, и там я официально вручу заявление о голодовке начальнику лагпункта. Пока же я обошел некоторых знакомых и сообщил о предстоящей голодовке. Голодовку одобрили Бобрищев-Пушкин, Бурков, Лукашов. Не одобрили Арапов, Котляревский, Катаока и Шведов – инженер, вернувшийся из Парижа, мой соэтапник. У неодобривших общий тезис был: голодовка вредна для моего здоровья, поскольку я еще малолетка. Котляревский и Арапов указывали, что это может затруднить освобождение.
На другой день после завтрака я снова улегся на нары и стал ждать. И часа не прошло, как меня за ногу потянул нарядчик. Рядом стоял стрелок.
– Собирайтесь с вещами, – сказал нарядчик.
– Куда? Зачем?
– В Филимоново.
– Я не поеду.
– Поедешь, – сказал стрелок.
– Я умоюсь и схожу в уборную.
– Пять минут на все, – сказал нарядчик. Я вышел с полотенцем, но вместо уборной побежал в камеру Лукашова, сказав об увозе в Филимоново. Следом пришел Бурков. Я попросил его занять наблюдательный пост над лестницей в колонну. Лукашов на скорую руку организовал чай. Мои продукты хранились в камере у Лукашова. Кое-что из вещей я тоже перенес к нему еще вчера. В 11-й камере оставалась постель, одежда и чемодан с минимумом носильных вещей. К сожалению, я забыл, что под газетами на дне чемодана лежит мой гороскоп. Пришел Бурков и сообщил, что стрелки меня ищут по камерам, а нарядчик ругается. Я к этому времени закончил чаепитие и еду впрок, распрощался с моими друзьями и, пока стрелки были в 6-й камере, сбежал с третьего этажа в 11-ю камеру и влез на свое место. Постель моя была уже свернута нарядчиком и завязана веревкой. Я бросил в чемодан полотенце и умывальные принадлежности, надел бушлат и лег на нары.
Вскоре появились стрелки и нарядчик. Все кричали и торопили меня. Я, продолжая лежать, тихо сказал:
«Я не хочу в Филимоново и шагу не сделаю». Опытные стрелки взяли меня на руки, нарядчик нес вещи, и вся процессия, собравшая немало зрителей, спустилась во двор к саням. Меня усадили в сани, подложили под спину вещи, конвоир предупредил, что при попытке соскочить с саней он применит оружие, друзья замахали руками, и сани тронулись к воротам.
Был морозный серый день 11 января. Лошадь бежала шустро. Двенадцать километров до Филимоново мы проехали за час. Зимние пейзажи из-за недостатка света выглядели угрюмо. Филимоново – штрафной лагпункт, кучка неказистых бараков – тоже не веселило взгляд. Сани свернули к конторе. Вышел начальник лагпункта бывший штабс-капитан Торский. Он знал меня по библиотеке и, конечно, был предупрежден о моем наказании. Стрелок передал Торскому большой конверт с моими документами, возчик поставил к конторе мои вещи. Прошли в контору. Торский расписался в приеме заключенного, стрелок схватил расписку и умчался в кремль, а я остался в обшарпанном кабинетике Торского. Он начал проводить политико-воспитательную беседу, но я достал заявление, проставил дату, вручил его Торскому, сказав: «Я с сегодняшнего дня объявляю голодовку. Прошу зарегистрировать заявление и отвести меня в барак». Торский был поражен, но молча отметил заявление.
Я терпеть не мог интеллигентных людей, сидящих за так называемые бытовые преступления, а еще противнее, когда они выполняют функции лагерных начальников. Вот так брезгливо я относился к Торскому – внешне интеллигентному, с хорошими манерами, но мелкому подхалиму и трусу. Прочитав мое заявление несколько раз, он крикнул нарядчику, чтобы тот проводил меня в барак.
В бараке, наполовину не заполненном, я выбрал место на нижних нарах у окна. Устроил постель, улегся и начал продумывать события последних дней. Настроение у меня было отличное. Во-первых, я поступил так, как считал нужным, не соблазнился «чечевичной похлебкой», во-вторых, я имею возможность проверить силу воли и крепость духа. Я хоть в микромасштабах, но вступил в бой с мощной машиной власти и предъявил свои требования. Я требую, а не сгибаюсь. До чего же хорошо!
Требования мои в заявлении не носили политического характера, таким образом, заявление не содержало криминала и не могло быть использовано против меня. В заявлении указывались причины, побудившие начать голодовку. Во-первых, немотивированное наказание в виде ссылки на тяжелые и вредные работы на торфоразработках зимой, где обычно и взрослые не выдерживают работы на морозе по колени в торфяной жиже. В связи с этим наказанием запрещение дополнительных писем домой, что явится страшным ударом для моих родителей. Во-вторых, лишение возможности заниматься самообразованием (на Филимоново для этого нет условий), что противоречит идее повышения культурного уровня в целях перековки. Далее я кратко указывал причину, вызвавшую наказание, – желание перейти на положение ненаряженного, чтобы иметь больше времени для учения, памятуя, что Ленин говорил: «Главная задача молодежи – учиться, учиться и учиться».
Голодовка может быть снята при выполнении следующих условий: 1) возвращение в кремль и неиспользование на общих работах (статус ненаряженного); 2) разрешение одного дополнительного письма; 3) предоставление возможности пользоваться в библиотеке без ограничения литературой по всем отраслям знаний, необходимой для самообразования.
Вечером пришли в барак рабочие с торфоразработок, из леса. «Торфяники» выглядели ужасно: мокрые до колен штаны, хлюпающие кордовые ботинки, даже лица забрызганы торфяной жижей. Ближайшие по нарам соседи поинтересовались мной. Я сказал, что объявил голодовку и лежу, сберегаю силы. Какой-то добрый старичок принес мне кружку кипятку, приговаривая: «А при голодовке-то надо пить побольше, да водичку-то потеплее, от теплой водички спится крепче». Он был прав. Я выпил две кружки теплой воды и хорошо уснул.
На другой день с утра я тоже попил теплой воды и снова уснул. Проснулся я от звона колокольчика, в окно была видна пара красивых коней, запряженных в беговые санки, от которых шел высокий толстый человек в белом полушубке, а за ним семенил Торский. Я узнал Монахова, начальника 3-й части. По лагерной иерархии он был на одном уровне с начальником управления Агаповым. Я с удовольствием констатировал, что мое заявление заставило столь важную персону приехать ко мне в Филимоново.
Распахивая перед начальством дверь в барак, Торский перепуганно фальцетом закричал: «Внимание!» Несколько заключенных, свободных от работы, вскочили с мест и встали навытяжку. Я не шевелился. Монахов подошел ко мне.
– Почему не встаете?
– Я объявил голодовку.
– Почему объявили?
– В заявлении все написано.
– Почему же не встаете?
Я отвернулся и закрыл глаза. Начальство за что-то ругнуло Торского, ругнуло дневального за мусор перед печкой и вышло из барака. Я видел в окно, как Монахов что-то сказал Торскому, затем он сел в свои санки. Толстомордый кучер рванул лошадей, и все исчезло. Я в первый раз после объявления голодовки стал беспокоиться, заберут ли меня в СИЗО № 1, где обычно содержались объявившие голодовку лагерники.
Но и получаса не прошло, как пришел Торский и объявил, чтобы я собирался: сани уже поданы, конвоир ждет. И помчали меня сани в обратном направлении. По дороге я спросил стрелка, куда мы едем?
– В кремль, – сказал конвоир.
Сердце мое екнуло. Неужели я уже победил, голодовка окончена, и для порядка меня положат на несколько дней в лазарет. Сразу остро захотелось есть. Но было и некоторое чувство разочарования, что мне не представится возможность проверить волю. Уже показались кремлевские башни. Скоро развилка дороги. Налево – в кремль, направо – к управлению, где в подвале был СИЗО № 1 – следственный изолятор или «подразмах», как его называли в соловецком фольклоре. Сани свернули направо.
Название «подразмах» произошло таким образом. В первые годы существования СЛОНа в левом крыле здания управления на первом этаже помещался магазин для вольных, называвшийся «розмаг» – розничный магазин. Под этим магазином устроили небольшую тюрьму, куда помещали заключенных за нарушение режима. Когда в Соловках была попытка восстания заключенных, обвиненных в этом сажали «под розмаг» и там же «пускали в расход». Соловчане поэтому трансформировали название изолятора и стали говорить «под размах», что означало под расстрел. В «подразмахе» меня тщательно обыскали, перетрясли все вещи, забрали гороскоп и затем привели в большую камеру с топчаном и парашей. Форточка была разбита, и в камере было очень холодно – изо рта при дыхании валил пар. В углу пол был прогрызен крысами, что мне очень не понравилось. Я лежал и рассчитывал, какие и когда у меня будут развлечения: сегодня должен быть врач —оценить мое состояние, завтра кто-нибудь из начальства будет уговаривать снять голодовку, послезавтра, когда ощущение голода будет особенно острым, мне будут приносить сухарики и соблазнять. Дней на десять развлечений будет много, а потом пауза, и недели через две могут применить искусственное питание – особенно противную процедуру.