Любитель полыни
— В старых песнях, если не вдумываться в слова, кажется, что смысл понятен, а посмотришь с точки зрения грамматики — так один вздор.
— Да, точно так. В старину никто не думал о грамматике, достаточно было ухватить общее настроение. Такое неполное понимание текста производит нужное впечатление. Например, в этой фразе… — Старик начал петь:
Болотистый луг весь залит водой,
Свет луны, мой сообщник,
Проникает в окно…
— А потом «оставаясь в огромном мире» — это описание того, как мужчина тайно пробирается в дом женщины. Об этом откровенно не говорится, но «свет луны, мой сообщник, проникает в окно» намекает на то, что остаётся недосказанным, и это прекрасно. О-Хиса поёт, не вдумываясь в смысл, и нужного настроения не получается.
— Вас послушать, действительно, вроде бы такой смысл. Но сколько исполнителей поёт с таким пониманием?
— Те, которые не понимают, пусть не понимают. Пусть понимают только те, кто может понять. Так считали авторы, когда писали этот текст. В старину песни создавались главным образом слепцами, поэтому в них господствует необычное, мрачное настроение.
Старик говорил, чтобы петь, ему надо выпить, и сейчас был достаточно под хмельком. Он продолжал петь, закрыв глаза, как слепой.
Как все пожилые люди, он рано ложился и рано вставал. Едва время подходило к восьми часам, он просил расстелить постель и засыпал, пока О-Хиса массировала ему плечи.
Канамэ ушёл в свой номер, расположенный напротив, через коридор. Натянув одеяло на голову, он надеялся, что выпитое поможет ему быстро погрузиться в сон. Но он привык засиживаться до поздней ночи и так рано заснуть не мог. Долгое время он только дремал. Вообще-то Канамэ любил спать в комнате один. В своё время дома, как бы ему ни хотелось спать, в спальне рядом с ним находилась постель жены, и она каждую ночь принималась рыдать; когда ему хотелось спокойно выспаться, он на одну ночь отправлялся в Хаконэ или в Камакура и там, устав от путешествия, забывая обо всех своих заботах, крепко засыпал. Но постепенно супруги стали совершенно равнодушны друг к другу. Кончилось тем, что и в одной комнате с женой Канамэ мог спать спокойно, и необходимость в поездках куда-нибудь на одну ночь отпала. А сейчас, когда он, после долгого перерыва очутившись в номере один, пытался заснуть, больше, чем некогда плач жены, ему мешали голоса старика и О-Хиса, тихо переговаривавшихся между собой в своей комнате через коридор. Голос старика, говорившего с О-Хиса наедине, совершенно изменился, интонации были мягкими — трудно поверить, что это тот же человек. Канамэ не мог разобрать слов, потому что они, боясь потревожить Канамэ, шёпотом, как будто во сне, наполовину про себя, говорили друг другу что-то ласковое. До него доносились звуки шлепков по ногам и телу старика, которые, казалось, никогда не прекратятся. В основном звучал голос старика, О-Хиса произносила только «да-да» или иногда переспрашивала его, и в её словах Канамэ различал одни окончания. Обычно, глядя на согласие, царившее между супругами, Канамэ порой испытывал некоторую зависть, иногда радовался чужому счастью, и у него не возникало неприятного чувства. А сейчас он был вынужден стать свидетелем отношений двух людей с разницей более чем в тридцать лет, и хотя это для него не было новостью, Канамэ тем не менее испытывал неловкость. Если бы старик приходился ему кровным родственником, ему, должно быть, было бы за него стыдно. Он понимал теперь, почему Мисако чувствовала неприязнь к О-Хиса.
Старик тем временем заснул, слышалось его дыхание во сне, но усердная О-Хиса всё ещё продолжала делать массаж, и её шлепки по телу старика прекратились только около десяти часов.
Канамэ не знал, куда деваться от скуки. Когда в соседней комнате свет погас, он включил его у себя и, лёжа, стал писать открытки: одну Хироси — художественную открытку с несколькими краткими фразами, другую — в Шанхай Таканацу, с морским пейзажем в Наруто. Стараясь быть кратким, он написал мелкими иероглифами несколько строк:
«Как теперь твои дела? После твоего отъезда я всё в том же неопределённом положении. Мисако по-прежнему ездит в Сума. Я с тестем отправился на Авадзи и наблюдаю его жизнь. Мисако недолюбливает О-Хиса, но девушка очень сердечна, и, хотя мне неприятно смотреть на их отношения, я ею восхищаюсь. Если дело моё завершится, я дам тебе знать, но когда это произойдёт — совершенно неясно».
10
— Доброе утро! К вам можно? — спросил Канамэ, останавливаясь в коридоре перед номером старика.
— Да, конечно.
Канамэ вошёл в комнату. О-Хиса, подпоясав гостиничный халат клетчатым поясом, расчёсывала перед зеркалом волосы частым гребнем и делала шиньон. Старик сидел рядом с ней с театральной программой на коленях и вынимал очки из футляра.
Под безоблачным небом море было совершенно спокойным и таким тёмно-синим, что, если смотреть на него пристально, в глазах становилось темно. Дым пароходов казался неподвижным. Изредка доносился лёгкий ветерок, и разорванная бумага перегородок шелестела, как бумажный змей, а листок на коленях старика чуть-чуть колыхался.
С разрешения Министерства внутренних дел
Театр Гэннодзё на Авадзи
Город Сумото
Квартал Монобэ
У моста Токива
Программа третьего дня
«Дневник Асагао (точная копия)»[58]
Охота на светлячков в деревне Удзи
Расставание в порту Акаси
В особняке Юминоскэ
В чайном домике Оисо
На горе Мая
В хижине в Хамамацу
В гостинице Эбисуя Токууэмон
Странствие по дороге
Сверх программы
Десятый акт «История Тоётоми Хидэёси»
«О-Сюн и Дэмбэй»
Сверх программы «Матабэй-заика»
рассказчик Тоётакэ Родаю (театр Бунраку в Осака)
Цена билета 50 сэн
для держателей абонемента 30 сэн.
— Ты видела «В чайном домике Оисо»? — спросил старик у О-Хиса.
— Из какой пьесы?
— Из «Дневника Асагао».
— Нет, не видела. Что это?
— Эту сцену редко играют в кукольном театре. После неё идёт «На горе Мая».
— Ах, да! Это где похищают Миюки?
— Да, именно. А потом «Хижина в Хамамацу». Но где же «На равнине Макудзугахара»? Разве здесь не должна быть сцена на равнине? Ты не помнишь?
— …
По всей комнате бегали зайчики от зеркала О-Хиса. Взяв гребень в рот и вставив большой палец руки в узел волос, в другой она держала за затылком второе зеркало.
Канамэ задавался вопросом, сколько же ей лет. Старик покупал материю ей на платья у антикваров на Пятом проспекте или по утрам на базаре у храма Китано, ткани, давно вышедшие из моды, — и простые, и шёлк итираку, и крепдешин, такой плотный, что он хрустел при сгибе, и против её желания заставлял её носить скромные платья из пахнувшей пылью ветоши. В этих неярких одеждах ей можно было дать лет двадцать шесть — двадцать семь. Старик, по-видимому, старался таким образом несколько скрасить разницу в их возрасте. Но ослепительные бледно-розовые пальчики левой руки, в которой она держала зеркало, лоснились не только от масла для волос. Канамэ впервые видел её в такой лёгкой одежде, и полнота плеч и зада вырисовывалась под платьем достаточно определённо — всё ясно свидетельствовало о том, что ей года двадцать два — двадцать три. Канамэ почти жалел эту великолепную женщину из Киото, блиставшую молодостью.
— После сцены в гостинице идёт «Странствие по дороге».
— Ага.
— Я первый раз слышу о «Странствии по дороге» в «Дневнике Асагао», — вставил Канамэ. — В конце все желания Миюки осуществились и она продолжает путешествие с Комадзава?
— Нет, это не так. Я видел эту пьесу. После сцены в гостинице Миюки останавливается перед разлившейся рекой Оигава, потом переправляется через неё и, разыскивая Комадзава, идёт по тракту Токайдо.