У Черных рыцарей
Юрий Дольд-Михайлик.
У Чёрных рыцарей
Конвоир хлопнул дверью, и замок щёлкнул, как пистолетный выстрел.
Гончаренко вздрогнул. И тотчас чувство острого недовольства собой овладело им. Услышав приговор — «расстрелять», Григорий дал себе слово не выказать страха и во что бы то ни стало держаться спокойно.
В жизни Григория бывали обстоятельства, когда приходилось напрягать все силы, чтобы побороть ту внутреннюю дрожь, от которой в минуту смертельной опасности сжимается сердце, перехватывает горло. И всё же это состояние нельзя было назвать страхом… Скорее всего это была готовность к наихудшему.
Ещё осенью 1941 года, когда он под именем Генриха фон Гольдринга перешёл линию фронта, эта готовность к наихудшему помогла ему счастливо преодолеть все испытания во вражеском тылу.
Он сознавал, что смерть подстерегает его на каждом шагу, но без страха шёл на любой риск. Даже в Бонвиле, на допросе в гестапо, когда он понял: ещё мгновение — и придётся пустить себе пулю в лоб! — даже тогда страха не было. Была собранность и готовность как можно дороже продать свою жизнь. Григорий знал: идёт война, он послан на самый сложный участок фронта, где успех, где сама жизнь или смерть зависят от умения владеть собой.
В глубине души он гордился тем, что за все годы войны страх ни разу не захватил его врасплох, не парализовал мозг, волю к борьбе.
Откуда же появилось это чувство теперь, когда произошло то, к чему он во время своего пребывания во вражеском тылу был готов каждую минуту?
Внутренняя демобилизация? Очевидно. Когда кончилась война, он, словно непосильное бремя, свалил с плеч то напряжение, в котором должен был жить в годы войны, чтобы выдержать, выполнить всё, что надлежало выполнить, дожить до победы. Ему тогда и в голову не приходило, что в радостном облегчении, которое он почувствовал, таится опасность новых испытаний.
Новых?.. Скажи лучше, последних, а точнее — последнего.
Странно, но и теперь не верится, что это произойдёт. То есть умом он постиг неизбежность конца, но все его существо восстаёт против этого, протестует. Слишком уж неожиданно всё получилось.
Неожиданно, конечно, только для него. А если учесть логику событий? Грустное занятие — логически обосновывать то, что привело тебя к такому бессмысленному концу. А впрочем, именно способность подчинять чувства и слепые инстинкты разуму и придаёт человеку силы достойно держаться до последнего.
Вот постепенно исчезает страх, который охватил тебя. И хоть ноет сердце о том, что ты хотел, но не успел совершить, но и эту боль можно преодолеть. Надо преодолеть! Ведь судьба и так слишком долго была к тебе милостива.
В памяти всплыли слова полковника Титова:
«Ты, Гриша, видно, в сорочке родился. Никто не верил, что ты вернёшься домой живой и здоровый…»
Сказано это было просто, как говорят о таких вещах солдат с солдатом, но для Григория эти слова прозвучали как высшая оценка его работы в глубоком вражеском тылу.
И вот «родившийся в сорочке» — сегодня в камере смертников. И попал он сюда только из-за собственной ошибки. Нет, не ошибки, а ошибок! Ведь совершил он их не одну, а несколько…
Само решение о поездке за границу почти тотчас по возвращении на Родину, конечно, ошибкой не было. Даже полковник Титов, узнав о цели поездки, одобрил намерение Григория, хотя и считал, что задуманное им рискованно. Но Титов понимал: бывают обстоятельства, когда приходится пренебречь собственной безопасностью, — помочь другу, попавшему в беду, он и сам считал святейшей обязанностью, делом чести.
Нет, даже сегодня, в камере смертников, Григорий не упрекает себя за решение помочь Матини, не упрекает и Курта, письмо которого послужило всему причиной.
Как растерянно посмотрел на него Курт, когда, прощаясь, Григорий протянул ему часы и узенькую полоску бумаги с адресом отца! Бедняга просто опешил. Конечно, парень давно догадался об антифашистской деятельности своего гауптмана и чем мог помогал ему. Но что герр гауптман не немец? — нет, такого Курт даже и не предполагал. Впрочем, и без того искреннее их прощание стало от этого ещё теплее.
О неизменной верности Курта говорит и письмо, переданное через советского бойца, который в своё время бежал из плена к гарибальдийцам, провоевал с итальянскими патриотами почти два года, а теперь вернулся на Украину.
Перед глазами Григория и сейчас встают два листочка бумаги, густо исписанные готическими буквами. Начав с обычного обращения «Многоуважаемый герр гауптман», Курт зачеркнул слово «гауптман» и, не совсем уверенной рукой написав «камарад», прибавил в скобках: «Разрешите Вас так называть. Всей своей жизнью я мечтаю заслужить эту честь». Григорий улыбнулся, представив, как долго Курт размышлял над обращением, но лицо его сразу стало серьёзным, как только он прочитал следующие строчки. Курт сообщал, что доктора Матини, переехавшего было в Рим, в дом под номером таким-то по такой-то улице, и начавшего работать, неожиданно отдали под суд как сторонника Муссолини, тайного чернорубашечника. Обвинение базируется на том, что Матини вместе с немецким офицером фон Гольдрингом входил в делегацию гитлеровского командования, когда велись переговоры об обмене заложниками, и выдал гестапо одного из гарибальдийцев, с которым велись переговоры, Виктора Петруччо. Теперь этого провокатора и тайного агента гестапо превозносят как героя, а Матини винят в его смерти. Эту ложь легко мог бы опровергнуть отец Лидии Ментарочи — командир отряда гарибальдийцев, но за день до ареста Матини он был убит неизвестным из-за угла. Теперь у Матини нет свидетеля, нет никаких доказательств своей правоты…
Виктор Петруччо… «Дядюшка Виктор», как называла его Лидия, ещё не зная о его предательстве… Низколобый мерзавец с густыми взъерошенными бровями, информировавший гестапо о каждом шаге гарибальдийцев… Чисто случайно, через Лидию, Григорий помог раскрыть его и сделал так, чтобы предатель получил по заслугам… Подозрительная, весьма подозрительная история. Кому-то выгодно уничтожать подлинных патриотов и поднимать на щит тех, кто их предавал. Это видно и по тому, как ведётся следствие. Курт пишет, что Лидию отказались вызвать как свидетельницу, мотивируя отказ тем, что ею руководит желание отомстить за смерть отца. Ясно, Матини нужно немедленно помочь, и сделать это может только он, Григорий.
Это его святая обязанность, веление сердца.
— И ты уверен, что сможешь помочь? — спросил Титов, выслушав рассказ Григория о Матини и прочитав письмо Курта.
— Я не знаю, какая там сейчас обстановка. Но мне хочется верить в правду. Матини истинный патриот, а лично для меня он сделал так много! Было бы чёрной неблагодарностью испугаться предполагаемых трудностей, остаться равнодушным — ведь речь идёт о его судьбе, а возможно, и о жизни. Человек мягкого характера, идеалист и мечтатель, он мало приспособлен к жизни и сам не сможет себя защитить.
— А ты понимаешь, чем рискуешь? — спросил Титов.
Григорий отлично понимал: его поездка на север Италии, а затем в Рим, будет мало похожа на увеселительную прогулку.
— То-то и оно…
— И всё же прошу мне помочь, даже учитывая риск… Некоторый риск, так как обещаю быть максимально осторожным и рассудительным…
Беседа с Титовым на этот раз затянулась. Рассматривая все возможные ситуации, они применительно к ним обсуждали линию поведения в каждом отдельном случае. Гончаренко видел: полковник доволен его рассудительностью и постепенно успокаивается.
— Ну, что же, — наконец, согласился Титов, — так тому и быть: выехать помогу. Раз твёрдо решил — помогу. Но помни: поездка — твоё личное дело. Только личное. Война закончилась, ты больше не разведчик, даже не военный!
— Ясно…
Обещание полковник выполнил, но было заметно, что он недоволен своей уступчивостью.
— Ну вот, опять беспокойся о тебе… — вырвалось у него, когда они прощались. — Теперь, правда, не как о подчинённом, а как о… — не закончив, Титов сердито мотнул головой, словно отгоняя мрачные мысли, и крепко пожал Григорию руку. — Будь счастлив!