У Черных рыцарей
… Мысль о том, что он не оправдал надежд полковника, нестерпимо жжёт Григория. Нет, лучше не вспоминать это рукопожатие, серьёзный взгляд усталых, чуть печальных глаз, а то в памяти встаёт другое прощание на перроне в Киеве.
Бедный отец! Как старался он скрыть тревогу, как пытался быть весёлым, спокойным, хотя чуял сердцем: письмо, так встревожившее сына, связано с внезапным отъездом. Что думает сейчас старик, получив его коротенькую открытку? Должно быть, как обычно, завернул на календаре листок — дата, когда Григорий обещал вернуться. И, верно, долго ещё будет жить надеждой, будет загибать все новые и новые листики, не зная, что для сына уже не существует ни дней, ни ночей…
Очень трудно заставить себя не думать о самом близком на свете человеке. Прости меня, отец! Но я не имею сейчас права вспоминать тебя! Мне надо заглушить в сердце жалость и боль, чтобы не осрамить наш честный род.
Говорят, в смертный час человек успевает увидеть всю свою жизнь. Странно, мне не хочется сейчас думать о прошлом. Лишь о маленькой его частичке — всего нескольких неделях. Ведь надо же всё-таки выяснить, где я промахнулся.
Казалось, начало пути не предвещало ничего плохого. Верный своей привычке не заводить знакомств в дороге, Григорий не вмешивался в разговоры спутников, сделав вид, что у него разболелась голова — даже демонстративно таблетку пирамидона проглотил. Это произвело впечатление. Никто не отважился обратиться к нему со стереотипным вопросом, откуда и куда едете, не поинтересовался, что за книгу он так невнимательно листает. Человеку нездоровится, лучше оставить его в покое; со всяким может случиться, да ещё в вагоне, где из-за плохо пригнанных дверей и окон так и гуляют сквозняки. Воспользовавшись своим положением не совсем здорового человека, Григорий отвернулся к окну.
На каждом шагу глаз натыкался на следы недавно закончившейся войны. Изуродованный взрывом паровоз, издали напоминающий большое доисторическое животное, которое всем телом припало к земле, готовясь к прыжку, да так и застыло, поражённое смертоносным оружием… Остовы полуобгорелых вагонов… Громадная куча щебня, над которой высится единственная уцелевшая стена, — всё, что осталось от чьего-то жилья… Чудом сохранившаяся труба какойто фабрики или небольшого заводика — она одиноко торчит над руинами, словно обелиск на кладбище… Обожжённые огнём деревья простёрли к светлому небу узловатые руки, то ли умоляя, то ли проклиная… Быстрое движение поезда сокращало расстояние между этими отметинами войны, и Григорию казалось, что они выстроились вдоль железнодорожной колеи, словно траурный кортеж.
Постепенно глаз привык к таким картинам и стал замечать другое: вперемежку с чёрными заплатками светилась нежная прозелень засеянных полей, в усадьбах копошились люди, по разбитой дороге вдоль полотна сновали машины, гружённые мешками, тюками, кирпичом, брёвнами, скотом. На щербатые перроны станций весёлыми стайками выбегали дети, чтобы помахать вслед поезду, как это не раз делал ребёнком и сам Григорий… Да, жизнь возрождалась и продолжалась.
Мысль, что война позади, отдалась в сердце Григория такой проникновенной радостью, что на глаза его навернулись слезы. Как гордился он в эти минуты своей Родиной! Ведь в том, что Центральная Европа сегодня живёт мирной жизнью, — заслуга его страны, его народа, всепобеждающей правды идей, которыми он руководствовался, за которые не колеблясь шёл на смерть.
В полутёмной камере-одиночке Григорий, думая о своём народе, вспомнил и о той маленькой лепте, которую сам внёс в его борьбу. И к чему лукавить: вспомнил об этом с гордостью, почувствовал себя настоящим победителем…
Постой, а не в этом ли таилась первая ошибка, которую ты допустил? Слишком уж ослепили тебя собственные «подвиги», вот и распушил хвост, как павлин, расчувствовался, загордился, позабыл об осторожности?
Если бы не слепая вера в счастливую звезду, ты бы не вышел на той проклятой станции, не нарушил данного себе слова не покидать вагон без крайней необходимости.
Поезд приближался к австро-итальянской границе. Возможно, это даже была последняя пограничная станция — та, где ты вышел на перрон. Чистый тёплый воздух, напоённый ароматом молодой зелени, казалось, сам вливался в грудь, от него, как от вина, кружилась голова. Неудержимо захотелось унести хоть частичку этой благодати с собой в вагон. Хотя бы пучок травы. Вот тогда-то Григорий и сделал те несколько фатальных шагов к краю перрона.
— Гауптман Гольдринг? — послышалось сбоку, когда он склонился над каким-то кустиком, напоминавшим молодой чебрец.
Тебя захватили врасплох, и ты вздрогнул, как мальчишка, пойманный с поличным. Это не могло укрыться от офицера войск США и двух солдат, сопровождавших его. Если бы не это… возможно…
Подошёл патруль. В толпе, успевшей окружить подозрительного пассажира, мелькнуло знакомое лицо. Фрау Вольф, бывшая экономка генерала Эверса! Поймав на себе взгляд того, кого она считала Гольдрингом, фрау быстро спряталась за чью-то спину.
«Выдала!» — мелькнула мысль.
— Да, гауптман фон Гольдринг, — после минутного замешательства подтвердил он. Сослаться на документы, оставшиеся в вагоне, он не мог — это только осложнило бы дело. Назваться настоящим именем не имел права. Ни при каких обстоятельствах. Надо искать иной выход, чтобы освободиться… Что ж, Гольдринг так Гольдринг! В чём его могут обвинить? Работал при штабе, непосредственного участия в военных действиях и карательных экспедициях тыла не принимал…
Но Григорий просчитался. Он не мог знать, что именно в это время в Асстрии и на границе Германии с Швейцарией вылавливали тех гитлеровцев, которые, поверив фашистской пропаганде, бежали сюда от войск победителей, чтобы продолжать войну в горах южной Германии.
Поняв, что их обманули, эти солдаты и офицеры, преимущественно войск СС, под вымышленными фамилиями, иногда с очень сомнительными документами в карманах, а то и без них, разбегались кто куда, спасаясь от возможной и заслуженной кары. Их вылавливали, загоняли за колючую проволоку лагерей для военнопленных. Многих союзники отпускали, даже не поинтересовавшись их преступной деятельностью во время войны.
Григорий всего этого не знал и был крайне удивлён тем, как с ним обошлись в комендатуре лагеря. Записав лишь фамилию «Гольдринг» и часть, где тот служил, дежурный сержант ни о чём больше не спросил, а только назвал номер палатки, куда и отвели вновь прибывшего.
Лагерь снова возник перед глазами до мельчайших подробностей.
Он был расположен вблизи небольшого городка Шедди на бывшем аэродроме, теперь обнесённом колючей проволокой. Каждой роте отведён отдельный участок. Взводные, ротные и батальонные офицеры — в отдельных палатках. В распоряжении офицеров высших рангов — личные денщики, у остальных, начиная от лейтенанта до майора, — один денщик на троих. Запрещалось иметь фотоаппараты и бинокли, но офицерам оставляли пистолеты, а унтер-офицерам — так называемые зайтенгеверы, то есть штыки от винтовок.
В лагере разместилось около восьмидесяти тысяч немецких солдат и офицеров. Целый палаточный городок! Палатки стояли правильными рядами, образуя кварталы, по числу которых можно было определить количество батальонов. Большой ангар приспособили под клуб, в нём почти непрерывно демонстрировались кинофильмы.
Комендатура лагеря помещалась в четырех двухэтажных домах у самого входа на бывший аэродром.
Как и каждого новичка, Григория тотчас окружили местные «старожилы», и вскоре он уже был знаком с распорядком лагерной жизни и всеми новостями, волновавшими военнопленных. Последней сенсацией было сообщение комендатуры о том, что всех военнопленных, за исключением тех, кто служил в войсках СС, СД и гестапо, отправят домой. Не из официальных, а из каких-то других источников стало известно, что пленных, семьи которых живут в Восточной Германии, отпустят в последнюю очередь и лишь после их категорического отказа остаться в западной зоне. Это вызывало в лагере больше всего разговоров, а зачастую и острых споров.