Звезда морей
лазает: подчас можно наблюдать, как оно поднимается
по стремянке с лотком кирпичей.
Журнал «Панч», Лондон, 1862 г.
Провидение поразило картофель фитофторозом,
но Великий голод устроила Англия…
Мы устали от лицемерных рассуждений о том, что не
следует винить британцев за преступления
их правителей против Ирландии.
Мы их виним.
Джеймс Коннолли, один из предводителей
Пасхального восстания 1916 г.
против британского правления
Грантли Диксон,корреспондент газеты «Нью-Йорк таймс»
ПРОЛОГотАМЕРИКАНЦА ЗА ГРАНИЦЕЙ:Заметки о Лондоне и Ирландии в 1847 году
Памятное сотое издание, исправленное, без купюр, со многими новыми дополнениями.
Тираж ограничен
ЧУДОВИЩЕ
ПРЕДИСЛОВИЕ, в котором приводятся некоторые воспоминания о «ЗВЕЗДЕ МОРЕЙ», состоянии ее пассажиров и зле, таившемся среди них
Всю ночь он слонялся по кораблю, от носа до кормы, от вечерних сумерек до того часа, когда занимается рассвет, — хромой из Коннемары, тощий, как палка, с понуренными плечами, в пепельно-серой одежде.
Матросы, вахтенные, маячившие возле рубки, прерывали беседу или работу, косились на хромого, пробиравшегося сквозь мглистый сумрак — крадучись, с опаской, всегда в одиночестве, подволакивая левую ногу, точно к ней привязан якорь. Голову его покрывал сморщенный котелок, горло и подбородок были обмотаны рваным шарфом, серая шинель истрепана и заношена до невозможности: даже не верилось, что когда-то она была новой и чистой.
Шагал он неторопливо, почти церемонно, с курьезной, натужной, докучливой величавостью, точно в романе — переодетый король среди простолюдинов. Руки у него были чрезвычайно длинные, глаза яркие, взгляд колючий. Порой на его лицо набегало облако то ли смятения, то ли дурного предчувствия, словно жизнь его уже дошла до черты, за которой ничего нельзя объяснить, или черта эта всё ближе.
Мрачное лицо хромого обезображивали шрамы, усеянные крестообразными отметинами какого то недуга, которые особенно бросались в глаза во время приступов яростного расчесывания. Хрупкий, легкий, как перышко, казалось, он несет на своих плечах неизъяснимую ношу. Дело было не только в его увечье — изуродованной ноге в бруске деревянного башмака с выжженной или вытисненной прописной литерой М, — но в прилипшем к нему выражении страдальческой надежды, вечно испуганной настороженности забитого ребенка.
Он относился к тем людям, которые привлекают к себе общее внимание, отчаянно силясь не привлекать ничьего. Порою матросы, еще не видя хромого, ощущали его присутствие, хотя вряд ли сумели бы это объяснить. Они развлекались тем, что держали пари, где он обретается в урочный час. «Десять склянок» означало, что хромой возле свинарника по правому борту. Четверть двенадцатого заставала его наверху, у бака с питьевой водой, где днем неимущие пассажирки нижней палубы готовили еду из жалких остатков провизии, но уже на третий вечер после отплытия из Ливерпуля такое пари не помогало убить время. Он слонялся по кораблю, точно следовал ритуалу. Вверх. Вниз. Вперед. Назад. Нос. Левый борт. Корма. Правый борт. Он появлялся со звездами, прятался вниз с восходом, и ночные обитатели корабля прозвали его Призраком.
Призрак не заводил бесед с матросами. Сторонился он и товарищей-полуночников. Не разговаривал ни с кем, хотя все, кто в этот час случался на мокрой палубе, охотно общались друг с другом: с наступлением темноты на «Звезде морей» воцарялось братство, какого не встретишь при свете дня. Решетки на ночь не запирали, правила послабляли или не соблюдали вовсе. Разумеется. эта полночная демократия была не более чем нллюзией. мрак словно бы стирал различия в положении и вероисповедании — или, по меньшей мере, понижал до такого уровня, на котором они делались неразличимыми. Что само по себе служило признанием очевидного бессилия человека в море.
Ночью казалось, будто корабль до нелепого не в своей стихии, — скрипучее, протекающее, хлипкое смешенье дуба, вара, веры и гвоздей, что качается на просторе зловеще черных вод, грозящих разбушеваться от малейшего понукания. С наступлением темноты на палубах понижали голос, точно боялись разбудить свирепый океан. Кому-то «Звезда» представлялась гигантским вьючным животным, чьи ребра-шпангоуты, того и гляди, лопнут от натуги; хозяин гонит бичом: полудохлого великана на последнюю в жизни повинность, а мы, пассажиры, — облепившие его паразиты. Впрочем, метафора нехороша, ибо не все из нас паразиты. Тот, кто таков и есть, нипочем не признается в этом.
Под нами глубины, которые только можно представить, каньоны, теснины неведомого континента, над нами гибельно-черная чаша неба. Ветер с яростным ревом обрушивался на корабль с высоты, которую даже самые истые скептики из числа моряков осторожно называли «небесами». Буруны хлестали и били наше пристанище: казалось, ветер облекся плотью, превратился в живое существо — насмешка над спесью дерзнувших вторгнуться в его пределы. Однако ж среди бродивших по ночной палубе царило едва ли не благоговейное умиротворение: чем злее становилось море, чем холоднее дождь, тем сильнее ощущалась сплоченность тех, кто терпеливо сносил их натиск. Адмирал мог разговориться с испуганным юнгой, голодный трюмный пассажир — с бессонным графом. В одну ночь на палубу вывели размять члены узника, обезумевшего разбойника из Голуэя, содержащегося под замком. И даже его приняли в это братство сомнамбул, переговаривающихся вполголоса и делящих кружку рома со священником-методистом из Лайм-Риджиса, кто прежде ни разу не пробовал рома, однако же часто читал проповеди о его вреде. (Обоих видели на шканцах — преклонив колени, они пели гимн «Пребудь со мной».)
В этой ночной республике было возможно то, чего никогда не бывало. Но Призрак не выказывал интереса ни к новому, ни к возможному. Казалось, он равнодушен ко всему — скала посреди окружающего простора. Оборванный Прометей в ожидании алчущих птиц. Он стоял возле грот-мачты и смотрел на Атлантику, словно ожидал, что она заледенеет или вскипит кровью.
Между первой и второй склянками большинство уходило с палубы — многие по одиночке, некоторые парами, ибо под милосердным покровом ночи расцветала терпимость: во мраке естество с одиночеством становятся компаньонами. С трех и до рассвета на палубе почти ничего не происходило. Она вздымалась и опадала. Возносилась ввысь. Низвергалась в пучину. Спали даже птицы и животные в клетках: свиньи и куры, овцы и гуси. Порой звон рынды пронзал неумолчный, цепенящий шелест моря. Моряки запевали шанти [4], чтобы не заснуть, или рассказывали друг другу истории. Время от времени содержавшийся взаперти полоумный узник принимался скулить, точно раненый пес, или грозился проломить вымбовкой голову другому узнику. (Никакого другого узника не было.) В тенистом проулке, образованном обращенной к корме стеною рубки и основанием дымовой трубы, пряталась парочка. Незнакомец из Коннемары всё вглядывался в пугающую темноту, точно носовая фигура, невзирая на дождь со снегом, пока во мраке не проступала паутина оснастки, черная на фоне краснеющего рассветного неба.
На третье утро перед самой зарей к нему подошел матрос с кофейником. Лицо незнакомца, спину его шинели и полы шляпы покрывали крупицы льда. Он не то что не принял милосердного дара, а даже его не заметил. «Беден, как подручный чумного доктора», — заметил помощник капитана, проводив взглядом безмолвно ковыляющего прочь конне-марца.
Порой еженощный ритуал Призрака казался морякам не то религиозным обрядом, не то диковинным самонаказанием сродни тем, какие, шептались матросы, бытуют среди ирландцев-католиков. То ли смирение плоти за некое прегрешение, о котором нельзя упоминать, то ли искупление за души, томящиеся в чистилище. Эти ирландские аборигены верят во всякие странности, и моряк, которого занесет к ним ремесло, своими глазами увидит их странное поведение. Они невозмутимо и сухо рассуждают о чудесах, видениях святых, кровоточащих статуях. Ад для них так же реален, как Ливерпуль, в раю они ориентируются так же легко, как на острове Манхэттен. Молитвы их похожи на заговоры или на заклинания вуду. Быть может, Призрак — святой, один из их гуру.