Измышление одиночества
«И теперь я хочу знать, – сказала вдруг женщина с ужасной силой, – я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…» (Исаак Бабель) [21].
«Дети склонны недооценивать или переоценивать родителей; для любящего сына его отец всегда лучше других отцов, хотя для такого мнения нет никаких объективных данных» (Пруст) [22].
* * *Теперь я понимаю: наверняка я был скверным сыном. Или если не совсем уж скверным, то, по крайней мере, разочаровывал, порождал смятение и печаль. Для него не было смысла в том, что он произвел на свет сына-поэта. Да и не мог он понять, чего ради молодому человеку с двумя степенями Университета Коламбиа по выпуске устраиваться простым матросом на танкер в Мексиканском заливе, а после ни с того ни с сего отправляться в Париж и четыре года перебиваться там с хлеба на воду.
Самая общая характеристика у него для меня была: «Витаешь в облаках», либо же я «не стою ногами на земле». Так или иначе, я ему, должно быть, казался каким-то не очень существенным, будто я пар или человек не совсем от мира сего. В его глазах частью сего мира становишься, только если работаешь. По определению работа – то, что приносит деньги. Если денег она не приносит, это не работа. Стало быть, писательство – не работа, особенно сочинение стихов. В лучшем случае это хобби, приятный способ провести время между тем, что имеет смысл делать. Мой отец считал, что я растрачиваю свои таланты попусту, отказываюсь взрослеть.
Тем не менее какая-то связь между нами оставалась. Мы не были близки, но друг друга не теряли. Созванивались раз в месяц или около того, может, три-четыре раза в год друг друга навещали. Когда выходил мой очередной поэтический сборник, я исправно посылал его отцу, и он всегда звонил поблагодарить. Когда б я ни писал статью для журнала – всегда откладывал экземпляр и непременно отдавал ему при следующей нашей встрече. «Нью-Йорк Ревью оф Букс» ему ничего не говорило, но вот статьи в «Комментари» [23] производили впечатление. Мне кажется, он ощущал, что если меня печатают евреи, то в моей писанине, вероятно, что-то есть.
Как-то раз – я еще жил в Париже – он написал мне, что сходил в публичную библиотеку и почитал кое-какие мои стихи, напечатанные в последнем номере журнала «Поэтри». Я представил его себе в большом пустом зале, рано поутру перед работой: сидит за таким длинным столом, не сняв пальто, сгорбившись над словами, которые ему, должно быть, кажутся непостижимыми.
Я попробовал удержать в уме этот образ вместе со всеми остальными, которые не хотели забываться.
* * *Буйный, совершенно загадочный дух противоречия. Теперь я понимаю, что всякий факт отменяется следующим, каждая мысль порождает равную и противоположную. Невозможно ничего сказать без оговорки: хорош он был или плох; такой – или сякой. Все будет правдой. Временами у меня такое чувство, будто я пишу о трех или четырех разных людях, каждый наособицу, каждый противоречит остальным. Фрагменты. Или казус как разновидность знания.
Да.
* * *Случайная вспышка щедрости. В те редкие разы, когда мир не угрожал ему, побуждением к жизни у него, казалось, была доброта. «Пусть добрый Боженька тебя всегда Благословляет».
Ему всегда звонили друзья, оказавшиеся в беде. Где-то посреди ночи машина заглохла, и мой отец вытаскивал себя из постели и ехал на выручку. В неких смыслах другим легко было им пользоваться. Он отказывался на что-либо жаловаться.
Терпение, граничившее со сверхъестественным. Я знал лишь одного человека – его, – кто мог учить кого-то водить машину и при этом не злился и не психовал. Тебя могло вести прямо в фонарный столб, а он все равно не нервничал.
Непроницаемый. А из-за этого временами почти безмятежный.
* * *Еще смолоду он всегда особо участвовал в судьбе своего старшего племянника – единственного ребенка его единственной сестры. У тетки моей жизнь не сложилась – череда трудных браков, а сын ее испытывал все это на себе: его отправляли в военные училища, дома у него никогда толком не было. Я думаю, из одной лишь доброты и чувства долга мой отец взял мальчика под крыло. Нянчился с ним – постоянно поощрял, наставлял на путь истинный. Затем помог ему в бизнесе, и стоило возникнуть какой-нибудь неурядице – всегда готов был выслушать и посоветовать. Даже когда мой двоюродный брат женился, отец продолжал деятельно интересоваться его судьбой, в какой-то момент даже больше чем на год поселил их у себя в доме, истово дарил подарки своим четверым внучатым племянникам и племянницам на дни рождения и часто ужинал у них.
Этого моего двоюродного смерть отца потрясла больше, чем кого-либо из прочих моих родственников. На семейном сборе после похорон он три или четыре раза подходил ко мне и говорил:
– Я на него случайно наткнулся на днях. В пятницу мы должны были вместе ужинать.
Одними и теми же словами, каждый раз. Словно он уже не понимал, что говорит.
Мне казалось, что мы с ним поменялись ролями: это он – скорбящий сын, а я – сочувствующий племянник. Мне хотелось обнять его и сказать, каким хорошим человеком был его отец. В конце концов, это он – настоящий сын, такой, каким так и не стал я.
* * *Последние две недели у меня в голове эхом отзываются такие строки из Мориса Бланшо: «Поймите одно: я не рассказал ничего невероятного или даже просто удивительного. Невероятное начинается там, где я кончаю рассказ. Но говорить об этом не в моей власти» [24].
Начать со смерти. Выбраться обратно к жизни, а затем наконец вернуться к смерти.
Либо: тщетность попыток говорить что-либо о ком-либо.
* * *В 1972 году он приехал навестить меня в Париже. Единственный раз, когда он вообще выехал в Европу.
В то время я жил в миниатюрной комнатке горничной на шестом этаже, где едва помещались кровать, столик, стул и раковина. Окна и балкончик смотрели в лицо каменным ангелам, торчавшим из Сен-Жермен-л’Осеруа: слева от меня Лувр, справа Ле-Аль, а Монмартр в отдалении впереди. Я очень любил эту комнатку, здесь были написаны многие стихи, что затем появились в моей первой книге.
Отец не собирался тут задерживаться – это вообще едва ли назовешь отпуском: четыре дня в Лондоне, три дня в Париже, затем опять домой. Но мне нравилась мысль, что я его увижу, и я намеревался хорошенько его развлечь.
Однако случились две вещи, от которых это стало невозможно. Меня скосил грипп; и через день после его приезда мне следовало вылетать в Мексику – работать литературным негром.
Все утро я прождал его в вестибюле туристской гостиницы, где он забронировал себе номер, весь в испарине от сильного жара, едва не бредя от слабости. Когда он не появился в назначенное время, я задержался еще на час или два, но наконец сдался и вернулся к себе, где тут же рухнул на кровать.
Днем он пришел сам, постучался ко мне, разбудил – спал я крепко. Встреча – как прямиком из Достоевского: буржуазный отец навещает сына в заграничном городе и обнаруживает начинающего поэта в одиночестве, на чердаке, его снедает лихорадка. Увиденное его шокировало, он негодовал, что в таких комнатах вообще люди живут, – и тут же взялся действовать: заставил меня надеть куртку, притащил в местную поликлинику, после чего купил таблетки, которые мне прописали. После не разрешил мне ночевать в моей комнате. Спорить с ним я был не в состоянии, поэтому согласился на его отель.
Лучше назавтра мне не стало. Но следовало что-то делать, поэтому я собрался с силами и взялся. Утром я потащил с собой отца в огромную квартиру на авеню Анри Мартен, где жил тот кинопродюсер, который отправлял меня в Мексику. Последний год я время от времени работал на него, делал в основном то и се – переводы, синопсисы сценариев, такое, что связано лишь косвенно с кино, которое все равно меня не интересовало. Каждое задание было глупее предыдущего, но платили хорошо, а деньги мне были нужны. Теперь продюсер хотел, чтобы я помог его жене-мексиканке написать книгу, заказанную ей английским издательством: Кецалькоатль и таинства пернатого змея. Это казалось немного чересчур, и я уже несколько раз ему отказывал. Но всякий раз, когда я говорил нет, его предложение поднималось в цене, и теперь мне уже предлагали столько, что отказаться я не мог. Не будет меня лишь месяц, а платят наличными – авансом.