Измышление одиночества
* * *Третий час ночи. Переполненная пепельница, пустая кофейная чашка и холод ранней весны. Вот перед глазами Дэниэл – лежит наверху, спит у себя в колыбели. Покончить со всем этим.
Интересно, что он разберет в этих страницах, когда повзрослеет и сможет прочесть.
И перед глазами – его милое и свирепое тельце, вот он лежит и спит у себя в колыбели. Хватит уже всего этого.
Книга памяти
– Когда мертвый плачет – это признак того, что он находится на пути к выздоровлению, – торжественно произнес Ворон.
– Я, к великому сожалению, вынужден не согласиться с моим достопочтенным другом и собратом, – возразил Сыч, – ибо, когда мертвый плачет, это, по моему мнению, признак того, что он не желает умирать.
Он выкладывает на стол перед собой чистый листок бумаги и пишет эти слова ручкой. Было. Никогда больше не будет.
* * *Потом, в тот же день он возвращается к себе в комнату. Находит новый листок бумаги и кладет перед собой на стол. Пишет, пока всю страницу не заполняет словами. Потом, когда перечитывает написанное, ему трудно разобрать эти слова. А какие удается понять, похоже, не говорят того, что, как он думал, скажут. Затем он выходит ужинать.
* * *Тем вечером он говорит себе, что назавтра будет другой день. У него в голове принимаются галдеть новые слова, но их он не записывает. Решает называть себя О. Ходит взад-вперед между столом и окном. Включает радио, а затем выключает. Выкуривает сигарету.
Затем пишет. Было. Никогда больше не будет.
* * *Канун Рождества, 1979-й. Жизнь его, казалось, больше не обитает в настоящем. Стоило включить радио и послушать международные новости, и он уже ловил себя на том, что воображает, будто слова описывают то, что случилось давным-давно. Даже стоя в настоящем, он чувствовал, что смотрит в него как бы из будущего, а это настоящее-как-прошедшее время устарело настолько, что даже ужасы сегодняшнего дня, которыми обычно он бы очень возмущался, кажутся ему далекими, словно это голос по радио читает хроники какой-то исчезнувшей цивилизации. Потом, когда ясности прибавится, он станет называть это ощущение «ностальгией по настоящему» [28].
* * *Продолжить подробным описанием классических систем памятования, вместе с графиками, диаграммами, символическими рисунками. Рамон Люй, к примеру, или Роберт Фладд [29], не говоря уж о Джордано Бруно, великом Ноланце, которого сожгли у столба в 1600-м. Места и образы как катализаторы вспоминания других мест и образов – вещей, событий, погребенных артефактов собственной жизни. Мнемоника. Дальше представление Бруно о том, что устройство человеческой мысли соответствует устройству природы. И, следовательно, заключить, что все в каком-то смысле связано со всем остальным.
* * *В то же время, как бы параллельно сказанному выше, краткое изыскание комнаты. Образ, к примеру, человека, одного сидящего в комнате. Как у Паскаля: «Все несчастие людей происходит только от того, что они не умеют спокойно сидеть в своей комнате» [30]. Как во фразе: «В этой комнате он написал “Книгу памяти”».
* * *«Книга памяти». Книга первая.
Канун Рождества, 1979-й. Он в Нью-Йорке, один в своей комнатке в доме 6 по Вэрик-стрит. Как и многие здания по соседству, это раньше было чьей-то работой. Вокруг него повсюду остатки прежней жизни: сети загадочных труб, закопченные жестяные потолки, шипящие паровые радиаторы. Когда бы взгляд его ни упал на дверную панель матового стекла, он может прочесть неуклюжий трафарет навыворот: «Р. М. Пули, лицензированный электрик». Людям не полагалось здесь жить. Эта комната – для машин, плевательниц и пота.
Он не может назвать ее домом, но последние несколько месяцев у него больше ничего нет. Несколько десятков книг, матрас на полу, стол, три стула, плитка и разъеденная коррозией раковина с холодной водой. Туалет дальше по коридору, но туда он ходит, лишь если надо испражниться. А мочится в раковину. Последние три дня не работал лифт, но это верхний этаж, а потому и выходить наружу не хотелось. Не то чтоб он в ужасе от восхождения на десятый этаж, когда будет возвращаться, – просто обескураживает так изматываться лишь для того, чтобы вернуться в такое убожество. Если сидеть в комнате подолгу, ему обычно удается наполнить ее своими мыслями, а это, в свою очередь, вроде бы прогоняет уныние, или же он его хотя бы перестает замечать. Выходя всякий раз наружу, он берет свои мысли с собой, и, пока его нет, комната постепенно освобождается от его усилий ее населить. Вернувшись, он вынужден начинать процесс заново, и это требует работы, настоящей работы духа. Учитывая его физическое состояние после восхождения (грудь ходит кузнечными мехами, ноги свело, они отяжелели, как древесные стволы), эта внутренняя борьба начинается не сразу, а с ровно такой вот задержкой. Тем временем в пустоте между мигом, когда он открывает дверь, и мигом, когда принимается вновь покорять пустоту, рассудок его мечется в бессловесной панике. Как будто его вынуждают смотреть на собственное исчезновение, как будто, пересекая порог этой комнаты, он вступает в иное измерение, поселяется в черной дыре.
Над ним мимо заляпанного гудроном светового люка ползут тусклые облака, дрейфуя в манхэттенский вечер. Под собою он слышит, как к тоннелю Холланд мчит по улице транспорт: потоки машин направляются домой в Нью-Джёрзи вечером накануне Рождества. По соседству тихо. Братья Помпонио, приходящие сюда каждое утро курить сигары и оттискивать витринные буквы – это предприятие у них не тонет, потому что они работают по двенадцать-четырнадцать часов в сутки, – вероятно, дома, готовятся к праздничной трапезе. Оно и к лучшему. В последнее время один брат ночует в мастерской, и его храп неизменно будит О. Тот спит прямо напротив О. по другую сторону тонкой стенки, разделяющей их комнаты, и час за часом О. лежит без сна, пялится во тьму, старается примерить бег мыслей к приливам и отливам неспокойных аденоидных грез этого человека. Храп постепенно разрастается и на пике каждого цикла становится долгим, пронзительным, почти что истеричным – словно бы с приходом ночи храпун вынужден подражать шуму той машины, что держит его в плену днем. В кои-то веки О. может рассчитывать на спокойный сон без помех. Его не обеспокоит даже явление Санта-Клауса.
Зимнее солнцестояние: самое темное время года. Не успев толком проснуться поутру, он чувствует, что день уже от него ускользает. В свет даже зубы не вонзить, никакого ощущения, что время развертывается. Скорее – двери захлопываются, поворачиваются ключи в замках. Это герметичное время года, долгий миг замкнутости. Внешний мир, ощутимый мир материалов и тел, стал казаться не более чем эманацией его рассудка. Он чувствует, как скользит по событиям, призраком зависает вокруг собственного присутствия, будто живет где-то сбоку от себя – не очень тут, но и не где-то там. Ощущение того, что его заперли – и в то же время он способен проходить сквозь стены. Где-то на полях мысли он отмечает: тьма в костях; это надо отметить.
Днем жар шпарит из радиаторов на всю катушку. Даже сейчас, в разгар холодной зимы, ему приходится держать окно нараспашку. По ночам, однако, тепла нет вообще. Он спит полностью одетым, в двух или трех свитерах, туго свернувшись в спальнике. По выходным отопление отключают вообще, и днем, и ночью, а в последнее время бывало так, что он сидел за столом, пытался писать – и уже не чувствовал ручку в руке. Сам по себе этот недостаток уюта его не беспокоит. Но действует на О. – выбивает его из равновесия, подталкивает к состоянию нескончаемой внутренней настороженности. Чем бы ни казалась эта комната, она – не прибежище отшельника. Здесь ничто ему не радо, ничто не обещает праздника с сомой, который заманит его в забытье. Эти четыре стены несут на себе лишь знаки его собственного непокоя, чтобы найти в такой обстановке хоть толику умиротворения, он должен все глубже и глубже закапываться в себя. Но чем больше копает, тем меньше останется того, куда вкапываться. Это ему видится неопровержимым. Рано или поздно ему суждено себя исчерпать.