Как прое*** всё
Потом я думал в финале речи обратиться к женщинам мира и сказать им что-то вроде: женщины мира, бледнокожие аристократки, и не бледнокожие, и не аристократки, я обращаюсь к вам; существует банк спермы Нобелевских лауреатов – это ж надо было такое придумать! – и я слышал, что вы, мои бедные женщины, платите огромные деньги, чтобы получить сперму какого-то престарелого физика, а я молод, здоров и готов не продать, а подарить свою сперму, и если вы красивы и любите русскую литературу, просто подойдите ко мне после тусовки.
Был, помню, еще такой вариант, неплохой тоже: я выхожу, видно, что выпивший, со мной пара индейцев, из самой неблагополучной в социальном отношении резервации, пара цыган, напряженных немного, потому что они в розыске и гитары в их руках тоже, трое пьяных молдаван, вообще не понимающих, что такое и кто все эти люди, затем пара огромных, толстых, черных блюзовых женщин в шикарных платьях и банных полотенцах на головах. Я молча принимаю чек, кладу его в задний карман фрачных брюк, и мы поем. Старую песню, ту самую, которую пела мне моя бабушка. Члены королевской семьи встают как один, кто напуган, кто растроган, какой-то смешной старичок предлагает мне корону, я говорю: «Оставь себе эту хуйню». Потом я говорю всем по-шведски: «Спасибо!» По записям турне великих рок-групп я знаю, это всегда круто, когда фронтмен может сказать слово «спасибо» на местном наречии. После чего мы – я, цыгане, нигерши и так ничего и не понявшие молдаване – уходим. А в зале еще долго аристократки утирают слезы с ухоженных плоских грудей. Вот так.
В общем, варианты были разные. К чему я это говорил? – а, да, писатель может получить даже Нобелевку. А все равно он будет помнить, как всю жизнь прожил в трэше, надеясь во сне: скоро слава, но утром все то же, немытое окно, денег нет, жена ноет: когда же у нас будет всё, и зачем я только родила ребенка от тебя, маргинальное говно, правильно мама о тебе говорила.
Так вот, я прикидывал. Стоишь ты у зеркала, фрак сел как надо, лицо тебе мажут голубые стилисты мягкими кисточками, через минуту идти в зал за Нобелевкой, все удалось, ну, и что ты чувствуешь? Ведь унижения по дороге в Стокгольм нельзя забыть? Нет, некоторые как-то могут забыть. Видимо, фрак так влияет.
Все, что со мной случилось, случилось со мной потому, что я так и не смог забыть.
Второе появление Светки
Друзья моего папы утонули. Так уходят из жизни герои, так уходят пловцы. Заплывают на середину реки, на берегу выпив всё. Говорят, уходя: «Светка, я пошел», а Светка говорит: «Хочешь, я пойду с тобой сплаваю, голенькая, и там, у буйка, ты узнаешь, что значит любовь?» Но герой говорит: «Нет, Светка. Я сам. А ты… Жди здесь».
И он плывет. Река – сестра ему. Река женского рода. Он плывет. Взмахи ритмичные, мастер спорта. И вот он на месте. Середина реки. Над ним ночь, под ним тоже, и пловец говорит, глядя в звезды: «Ну, всё, спасибо тренеру и всем ребятам, кто за меня болел. Я пошел». И выдыхает воздух из своих безразмерных легких, и сам становится не легче, а тяжелей воды, и ложится на дно, как камбала, и больше не всплывает – река забирает его. Река – сестра ему, река женского рода.
Опять появилась эта Светка, опять. За что?
Прощание с бессмертным металлом
Первые друзья папы утонули. Те, которые не утонули в реке, утонули в море. Те, которые не утонули ни в реке, ни в море, утонули в ванной. Папа остался один. Вокруг него были могилы друзей. На могилах друзей росла трава. Она была зеленая, сочная. В ней были соки первых папиных друзей.
Потом появились вторые друзья. Их было много. Вторых друзей всегда больше. Считается, что старый друг стоит новых двух. На самом деле двое новых, то есть вторых друзей не стоят одного старого. Чаще всего двое новых друзей вообще ничего не стоят. Потому что новые друзья не умирают. А что это за друзья?
Вторые друзья знали, что мой папа – мощный звездолет. И они растащили звездолет на запчасти. Известно, что запчасти к звездолетам всегда в цене. А сами звездолеты – нет. Парадокс? Да. А сколько их еще. Вместо того чтобы придумывать свой бессмертный металл, папа стал по просьбе вторых друзей придумывать металлы попроще, более смертные, но более нужные – его новым друзьям. Вторые друзья знали, что мой папа синяк, и приносили винище, лучшее топливо для звездолета. Папа любил выпить, в его голове вечно пели цыгане. А когда папа обнаружил, что его растащили на запчасти, было поздно. И он не сумел это исправить. Однажды ночью он пришел со дня рождения одного из своих новых друзей. Там он опять выпил. Восемь лишних стаканов. Хотя врачи говорили ему: не пей, умрешь и отодвинешь эру звездолетов хуй знает на сколько. Папа понимал, что звездную эру отодвигать он не имеет права, и старался не пить. Однажды он не пил целый год. Было грустно. Снова начал. Не было у него силы воли. А она нужна.
После дня рождения папа пришел домой и прилег на диванчик. Мамы и меня не было рядом. Папе стало страшно, наверное. Потому что он вызвал «скорую». Приехала «скорая», ею оказалась молодая девушка, она набрала шприц, а потом раз двадцать пронзила иглой руки папы, пытаясь найти вену. У нее не было опыта. Папа стал смотреть в потолок. Я не знаю, что он там видел. Может быть, формулу своего металла, который открыть так и не успел, и теперь не будет открыт Ивановий, потому что открыть его некому, и металл этот будет теперь вечно летать в темноте, сверхпрочный, но не открытый. Может быть, папа видел свою юность и первый стакан вина, самый лучший, самый сладкий. Может быть, он видел лица негодяев-цыган, которые всю жизнь пели в его голове и наконец его погубили. А может, он видел своих первых друзей, пловцов. Они плыли под водой дружной стаей, как сельди, и улыбались папе. Я никогда не узнаю, о чем папа думал в последние секунды своей жизни. Вообще, я никогда не узнаю многого о нем. Я был маленький, когда все это случилось, так что можно сказать, я никогда не узнаю о нем ничего.
Когда фельдшерица наконец попала в вену, папа закрыл глаза. Губы его посинели. По щеке сбежала слеза. «Скорая помощь» заплакала и упала перед мертвецом на колени.
Загробная жизнь
Некоторые мои друзья верили в загробную жизнь. Они не были верующими. Хотя многих моих друзей можно было назвать верующими. Но обязательно нужно уточнить, во что именно они были верующие. Они верили в разные вещи. Смешные и страшные. Я тоже верил. Я верил, что когда-нибудь кончится это издевательство и я войду в сад. Сад будет большой, цветущий. В нем будут мои друзья и другие хорошие люди. Мы будем есть персики.
Когда я был маленький, я отказывался верить, что умру когда-нибудь. Это неправильно. Я умру, а всё остальное не умрет, и козы будут щипать траву и радоваться, и люди будут бухать и радоваться, а я не смогу присоединиться ни к козам, ни к людям. Это неправильно. И поэтому с детства я верил в загробную жизнь. Я верил, что буду есть персики. С этой верой я прожил много лет. Но однажды я проснулся рано утром, и проснулся в аду. Это было, конечно, не в детстве. Это было потом.
Когда я вырос и когда с вечера выпивал восемь лишних стаканов, я всегда просыпался раньше всех, с кем пил, и всегда не в саду, а в аду. В аду я всегда был один. Все еще спали. Меня мучили угрызения. Нет, не совести, а чего-то еще более страшного, чем совесть. Я всегда многого из вчерашнего дня не помнил, но я знал, что оно было – многое, чего я не помню, и оно, это многое, было страшным, постыдным, непростительным. И я просыпался с этим чувством вины, и думал: я снова вел себя вчера как скот, и я этого даже не помню.
Обычно находился кто-то, кто вчера меньше пил и все помнил. Например, мой друг Стасик Усиевич, он пил меньше других, потому что ему нравилось наблюдать падение друзей, и он боялся напиться и что-то пропустить. Утром он всегда смотрел так, что было ясно: он все видел, он это навсегда запомнил и теперь будет подробно это рассказывать всем.